Игорь Губерман - Гарики на каждый день
III. В борьбе за народное дело я был инородное тело
В стране рабов, кующих рабство,
среди блядей, поющих блядство
мудрец живет анахоретом,
по ветру хер держа при этом.
В стране рабов, кующих рабство,
среди блядей, поющих блядство,
мудрец живет анахоретом,
по ветру хер держа при этом.
Как нелегко в один присест,
колеблясь даже, если прав,
свою судьбу – туманный текст
– прочесть, нигде не переврав.
На все происходящее гляжу
и думаю: огнем оно гори;
но слишком из себя не выхожу,
поскольку царство Божие – внутри.
Прожив полвека день за днем
и поумнев со дня рождения,
теперь я легок на подъем
лишь для совместного падения.
Красив, умен, слегка сутул,
набит мировоззрением,
вчера в себя я заглянул
и вышел с омерзением.
В живую жизнь упрямо верил я,
в простой резон и в мудрость шутки,
а все высокие материи
блядям раздаривал на юбки.
Толстухи, щепки и хромые,
страшилы, шлюхи и красавицы
как параллельные прямые
в мое душе пересекаются.
Я не стыжусь, что ярый скептик
и на душе не свет, а тьма;
сомненье – лучший антисептик
от загнивания ума.
Будущее – вкус не портит мне,
мне дрожать за будущее лень;
думать каждый день о черном дне
– значит делать черным каждый день.
Мне моя брезгливость дорога,
мной руководящая давно:
даже чтобы плюнуть во врага,
я не набираю в рот гавно.
Я был везунчик и счастливчик,
судил и мыслил просвещенно,
и не один прелестный лифчик
при мне вздымался учащенно.
Мой небосвод хрустально ясен
и полон радужных картин
не потому, что мир прекрасен,
а потому, что я – кретин.
На дворе стоит эпоха,
а в углу стоит кровать,
и когда мне с бабой плохо,
на эпоху мне плевать.
Я держусь лояльной линии
с нравом времени крутым;
лучше быть растленным циником,
чем подследственным святым.
В юности ждал я радости
от суеты и свиста,
а превращаюсь к старости
в домосексуалиста.
Я живу – не придумаешь лучше,
сам себя подпирая плечом,
сам себе одинокий попутчик,
сам с собой не согласный ни в чем.
Пишу не мерзко, но неровно;
трудиться лень, а праздность злит.
Живу с еврейкой полюбовно,
хотя душой – антисемьит.
Я оттого люблю лежать
и в потолок плюю,
что не хочу судьбе мешать
кроить судьбу мою.
Все вечные жиды во мне сидят –
пророки, вольнодумцы, торгаши,
и, всласть жестикулируя, галдят
в потемках неустроенной души.
Я ни в чем на свете не нуждаюсь,
не хочу ни почестей, ни славы;
я своим покоем наслаждаюсь,
нежным, как в раю после облавы.
Пока не поставлена клизма,
я жив и довольно живой;
коза моего оптимизма
питается трын-травой.
С двух концов я жгу свою свечу,
не жалея плоти и огня,
чтоб, когда навеки замолчу,
близким стало скучно без меня.
Ничем в герои не гожусь –
ни духом, ни анфасом;
и лишь одним слегка горжусь –
что крест несу с приплясом.
Я к тем, кто краен и неистов,
утратил прежний интерес:
чем агрессивней прогрессисты,
тем безобразнее прогресс.
Пусть гоношит базар напрасный
кто видит цель. А я же лично
укрылся в быт настолько частный,
что и лица лишен частично.
Я понял вдруг, что правильно живу,
что чист и, слава Богу, не бездарен,
по чувству, что во сне и наяву
за все, что происходит, благодарен.
Это счастье – дворец возводить на песке,
не бояться тюрьмы и сумы,
предаваться любви, отдаваться тоске,
пировать в эпицентре чумы.
Мой разум честно сердцу служит,
всегда шепча, что повезло,
что все могло намного хуже,
еще херовей быть могло.
Живу, ни во что без остатка не веря,
палю, не жалея, шальную свечу,
молчу о находке, молчу о потере,
а пуще всего о надежде молчу.
Клянусь компотом детства моего
и старческими грелками клянусь,
что я не испугаюсь ничего,
случайно если истины коснусь.
Что расти с какого-то момента
мы перестаем – большая жалость:
мне, возможно, два лишь сантиметра
до благоразумия осталось.
В жизненной коллизии любой
жалостью не суживая веки,
трудно, наблюдая за собой,
думать хорошо о человеке.
Я не верю вранью отпетому
о просвете во мраке мглистом.
Я отчаялся. И поэтому с
тал отчаянным оптимистом.
На всех перепутьях, что пройдены,
держали, желая мне счастья,
стальные объятия родины
и шею мою, и запястья.
На дереве своей генеалогии
характер мой отыскивая в предках,
догадываюсь грустно я, что многие
качаются в петле на этих ветках.
Склонен до всего коснуться глазом
разум неглубокий мой, но дошлый,
разве что в политику ни разу
я не влазил глубже, чем подошвой.
Во всем со всеми наравне,
как капелька в росе,
в одном лишь был иной, чем все –
я жить не мог в гавне.
Любому жребий царственный возможен,
достаточна лишь смелось вжиться в роль,
где уничтожен – лучше, чем ничтожен,
унижен – как низложенный король.
За то, что смех во мне преобладает
над разумом средь жизненных баталий,
фортуна меня щедро награждает
обратной стороной своих медалей.
Замкнуто, светло и беспечально
я витаю в собственном дыму;
общей цепью скованный случайно,
лишь сосед я веку своему.
В этом странном окаянстве –
как живу я? Чем дышу?
Шум и хам царят в пространстве,
шумный хам и хамский шум.
Когда– нибудь я стану знаменит,
по мне окрестят марку папирос,
и выяснит лингвист-антисемит,
что был я прибалтийский эскимос.
В эту жизнь я пришел не затем,
чтобы въехать в сенат на коне,
и доволен сполна уже тем,
что никто не завидует мне.
Отнюдь я не был манекен,
однако не был и в балете;
я тот никто, кто был никем,
и очень был доволен этим.
Есть мечта у меня, беречь
буду крепость ее настоя:
когда вновь будут книги жечь,
пусть мою огня удостоят.
Что стал я пролетарием – горжусь;
без устали, без отдыха, без фальши
стараюсь, напрягаюсь и тружусь,
как юный лейтенант – на генеральше.
Средь шумной жизненной пустыни,
где страсть, и гонор, и борение,
во мне достаточно гордыни,
чтобы выдерживать смирение.
Каков он, идеальный мой читатель?
С отчетливостью вижу я его:
он скептик, неудачник и мечтатель,
и жаль, что не читает ничего.
Господь – со мной играет ловко,
а я – над Ним слегка шучу,
по вкусу мне моя веревка,
вот я ногами и сучу.
Всю молодость любил я поезда,
поэтому тот час мне неизвестен,
когда моя счастливая звезда взошла
и не нашла меня на месте.
Тюрьма была отнюдь не раем,
но часто думал я, куря,
что, как известно, Бог – не фраер,
а значит, я сижу не зря.
Множеству того, чем грязно время,
тьме событий, мерзостных и гнусных,
я легко отыскиваю семя
в собственных суждениях и чувствах.
Блуд мировых переустройств
и бред слияния в экстазе –
имеют много общих свойств
со смерчем смыва в унитазе.
Эпоха, мной за нравственность горда,
чтоб все об этом ведали везде,
напишет мое имя навсегда
на облаке, на ветре, на дожде.
Куда по смерти душу примут,
я с Богом торга не веду;
в раю намного мягче климат,
но лучше общество в аду.
IV. Семья от бога нам дана, замена счастию она.
Женщиной славно от века
все, чем прекрасна семья;
женщина – друг человека
даже, когда он свинья.
Тюремщик дельный и толковый,
жизнь запирает нас надолго,
смыкая мягкие оковы
любви, привычности и долга.
Мужчина – хам, зануда, деспот,
мучитель, скряга и тупица;
чтоб эта стало нам известно,
нам просто следует жениться.
Творец дал женскому лицу
способность перевоплотиться:
сперва мы вводим в дом овцу,
а после терпим от волчицы.
Съев пуды совместной каши
и года отдав борьбе,
всем хорошим в бабах наших
мы обязаны себе.
Не судьбы грядущей тучи,
не трясина будней низких,
нас всего сильнее мучит
недалекость наших близких.
Брожу ли я по уличному шуму,
ем кашу или моюсь по субботам,
я вдумчиво обдумываю думу:
за что меня считают идиотом.
Я долго жил как холостяк,
и быт мой был изрядно пуст,
хотя имел один пустяк:
свободы запах, цвет и вкус.
Семья – надежнейшее благо,
ладья в житейское ненастье,
и с ней сравнима только влага,
с которой легче это счастье.
Не брани меня, подруга,
отвлекись от суеты,
все и так едят друг друга,
а меня еще и ты.
Чтобы не дать угаснуть роду,
нам Богом послана жена,
а в баб чужих по ложке меду
вливает хитрый сатана.
Детьми к семье пригвождены,
мы бережем покой супруги;
ничто не стоит слез жены,
кроме объятия подруги.
Мое счастливое лицо
не разболтает ничего;
на пальце я ношу кольцо,
а шеей – чувствую его.
Тому, что в семействе трещина,
всюду одна причина:
в жене пробудилась женщина,
в муже уснул мужчина.
Завел семью. Родились дети.
Скитаюсь в поисках монет.
Без женщин жить нельзя на свете,
а с ними – вовсе жизни нет.
Если днем осенним и ветреным
муж уходит, шаркая бодро,
треугольник зовут равнобедренным,
невзирая на разные бедра.
Был холост – снились одалиски,
вакханки, шлюхи, гейши, киски;
теперь со мной живет жена,
а ночью снится тишина.
Цепям семьи во искупление
Бог даровал совокупление;
а холостые, скинув блузки,
имеют льготу без нагрузки.
Я по любви попал впросак,
надев семейные подтяжки,
но вжился в тягу, как рысак,
всю жизнь бегущий из упряжки.
Удачливый и смелый нарушитель
законности, традиций, тишины,
судьбы своей решительный вершитель,
мучительно боюсь я слез жены.
Бьет полночь. Мы давно уже вдвоем.
Спит женщина, луною освещаясь.
Спит женщина. В ней семя спит мое.
Уже, быть может, в сына превращаясь.
Еще в нас многое звериным
осталось в каждом, но великая
жестокость именно к любимым –
лишь человеку данность дикая.
Я волоку телегу с бытом
без напряженья и нытья,
воспринимая быт омытым
высоким светом бытия.
Господь жесток. Зеленых неучей,
нас обращает в желтых он,
а стайку нежных тонких девочек –
в толпу сварливых грузных жен.
Когда в семейных шумных сварах
жена бывает неправа,
об этом позже в мемуарах
скорбит прозревшая вдова.
Если рвется глубокая связь,
боль разрыва врачуется солью.
Хорошо расставаться, смеясь –
над собой, над разлукой, над болью.
Если б не был Создатель наш связан
милосердием, словно веревкой,
Вечный Жид мог быть жутко наказан
сочетанием с Вечной Жидовкой.
Разве слышит ухо, видит глаз
этих переломов след и хруст?
Любящие нас ломают нас
круче и умелей чем Прокруст.
Жалко бабу, когда счастье губя,
добиваясь верховодства оплошно,
подминает мужика под себя,
и становится ей скучно и тошно.
Когда взахлеб, всерьез, не в шутку
гремят семейные баталии,
то грустно думать, что рассудку
тайком диктуют гениталии.
Хвалите, бабы, мужиков:
мужик за похвалу
достанет месяц с облаков
и пыль сметет в углу.
Где стройность наших женщин?
Годы тают и стать у них совсем уже не та;
зато при каждом шаге исполняют
они роскошный танец живота.
Семья – театр, где не случайно
у всех народов и времен
вход облегченный чрезвычайно
а выход сильно затруднен.
Закосневшие в семейственной привычке,
мы хотя воспламеняемся пока,
но уже похожи пылкостью на спички,
что горят лишь от чужого коробка.
Бойся друга, а не врага –
не враги нам ставят рога.
Наших женщин зря пугает слух
про мужских измен неотвратимость,
очень отвращает нас от шлюх
с ними говорить необходимость.
Амур хулиганит с мишенью
мужских неразумных сердец,
и стерва, зануда и шельма
всех раньше идут под венец.
Сегодня для счастливого супружества
у женщины должно быть много мужества.
А Байрон прав, заметив хмуро,
что мир обязан, как подарку,
тому, что некогда Лаура
не вышла замуж за Петрарку.
В идиллии всех любящих семей,
где клен не наглядится на рябину,
жена из женской слабости своей
увесистую делает дубину.
Для домашнего климата ровного
много значит уместное слово,
и от шепота ночью любовного
улучшается нрав домового.
Век за веком слепые промашки
совершает мужчина, не думая,
что внутри обаятельной пташки
может жить крокодильша угрюмая.
Разбуженный светом, ожившим в окне,
я вновь натянул одеяло;
я прерванный сон об измене жене
хотел досмотреть до финала.
Любым – державным и келейным
тиранствам чужд мой организм,
хотя весьма в быту семейном
полезным вижу деспотизм.
Вполне владеть своей женой
и управлять своим семейством –
куда труднее, чем страной,
хотя и мельче по злодействам.
Цветы. Негромкий гул людей.
Пустая ложь, что вечно с нами.
Тупой отзвон слепых гвоздей.
И тишина. И тьма. И пламя.
V. Если жизнь излишне деловая, функция слабеет половая.