Ибрагим Абдуллин - Поднять на смех!
Чайную помянул? К слову пришлось. Так уж и быть, расскажу заодно. Нам тогда, наверное, лет по двенадцать было. Пришли мы сюда, сусличьи шкурки сдавать в госторг. Получили деньги. Как миновать чайную? Зашли. Про аппетит и говорить не стоит — верст двадцать отшагали. И тут Ийгуй, друг наш, бросает свою ложку, выбегает на улицу. Удивились мы, выходим, видим, Ийгуй навалился грудью на забор. «Что с тобой?» — «Э-э, ребята, разве не заметили? Ведь в тарелках листы из веника, каким в бане хлещутся». Мы тут же… А что было? Ну, конечно, — лавровый лист…
Выгнали меня, значит, из налогового отдела.
Нет, нет, о работе больше не хочу говорить. Про нее разговор никогда не кончится. Я вам не рассказывал, как секретарил, бригадирил, как был кузнецом, комбайнером… Кем я только не был… Лучше, ребятки, расскажу я вам, как женился. В моей Корболу есть парень. Звать его Командир. Троюродный брат моей жены. Он любит рассказывать молодежи: «Хотите знать, как призываться в армию? Слушайте меня». А я им же: «Хотите знать, как жениться, узнаете, — говорю, — только у меня».
Ну, расскажу, как женился. О-о, выбрать, просеять через сердце-решето всех женщин, чтобы осталась одна, — дело нелегкое, хлопотное, ребята. Все слова, какие есть на свете, выскажете, до самого последнего слова дойдете… Возвратился я тогда из армии. Говорил ведь, грудь у меня сверкает, звенит. Что еще надо для девушки? Как говорится, глаз девичий живет там, где красно и пестро. Попробуйте как-нибудь зимой проехать с возом сена по улице — все коровы увяжутся. Так и девушки за мной. Если говорить правду, конечно, не так… Замечаю я, ходит на гулянки черноглазая, ладная одна. Так танцует, так поет… И глазам моим она понравилась, и сердцу от нее теплее сделалось. Взял я ее в жены. Звать, оказывается, Кожончи — певунья. Сыграли свадьбу. Односельчане от мала до велика — каждый за пазухой свою чашку-ложку несет — все собрались. Барана одного съели, ячменного супу похлебали, арачки немного выпили, попели, поплясали и разошлись. Год прожили, жена моя не сегодня — завтра обрадует меня дитятей. Рад я — земли не чую. Поехал на охоту, свежатины по такому случаю добыть. Возвращаюсь, захожу в свою избушку — что такое? — и холодно, и пусто, и жены нет, а матушка моя ревом ревет. «Что такое, мать?» — «Че-е, дитя мое, — отвечает мать, — сноху мою увез Шалдан, председатель из Еланду, пусть его дети конокрадами станут. Как нам быть, дитя мое?» У меня в глазах потемнело: ведь мы до того дружны были, меж нас и воде не просочиться. Но говорю: «Не плачьте, мать! Что, других девушек нет?»
Через месяц на ойынах-игрищах вижу — рыжая девушка ходит. До того яркая — не говорю, что ночь освещала, но вечером, ей-богу, вокруг нее светлей становилось. Круглая, как матрешка русская, и косы у нее толстые, с мое запястье. Глазам моим она понравилась, и сердцу моему от нее, конечно, тепло стало, взял я ее в жены. Звать, оказывается, Серьга. Односельчане — каждый со своей ложкой, чашкой — опять собрались, еще одного барана съели, поплясали, попели. Год проходит. И опять не сегодня-завтра жена меня дитятей обрадует. Я на охоту: как сидеть без мяса в такое время. Возвращаюсь. Захожу в избушку — так и чуяло сердце: и холодно, и пусто, и жены не видать, а матушка родная опять слезами заливается. «Что такое, мать?» — «И-и-и, дитя мое, — отвечает она, — лучше бы не тебе, а мне такой позор. Сноху мою заместитель, шельмец из Тожонты, Койнодор увез. Что нам делать, дитя мое? Как нам быть теперь?» — «Не горюйте, мамаша, — говорю. — Что, других девушек нет?» Малость еще походил холостяком, потом слышу, приехала к нам учительствовать одна девушка. Сходил я на разведку. Смотрю — вершка на два выше меня. «Зачем мне ее рост, мне она сама нужна», — решил я и, закрыв глаза на рост, взял ее в жены. Звать, оказывается, Илизабет Ивановна, или Сабату. Односельчане не все пришли. Говорят, надоело, сколько можно… Год прожили.. Дело опять до ребенка дошло. Опять я на охоту. Возвращаюсь, вхожу в избу — так и знал — холодно там, неуютно, жены, конечно, нету, а мамаша опять ревмя ревет. «Что такое, мать?» — «И-и-и, дитя мое, — отвечает мать, — твою Сабату увез — тьфу, забыла я, как его, чтоб ни дна ему ни покрышки — ну, тот, из Арынура, который из армии вернулся. Что нам делать, дитя мое, как нам быть теперь?» — «Не горюйте, мамонька, — говорю. — Что, других девушек нет?..» А на душе мрак ночной. Что это за женщины мне попадаются? И почему я им не нравлюсь? Зачем мне надо на охоту ездить?.. Э, молодежь, я же охотник знаменитый, как мой отец! Только в позапрошлом году перестал заниматься этим. Сколько можно красу гор уничтожать. Наверное, это сам всевышний пожелал — потерял я свою пищаль. Отцовское наследство было. Все за спиной носил, потом смотрю — нет на мне пищали. Где я ее оставил, не помню. Искал, но тайга большая… Э-э, если б я еще охотился, зачем бы теперь стал тащиться сюда с этими кобыльими да телячьими шкурами. Приехал бы с белкой, лисицей, соболем. А разных колонков и даже куниц у меня без счету было. Только мяса того зверья, которое я добыл, — наверное, тоже знак всевышнего, — нельзя было касаться огнем. Как коснулось его пламя костра, так, знаю, целый месяц пустой хожу. А плохо же это: судите — добыл косулю или архара, сейчас бы и шашлык сделать, — нельзя! Только варить. А откуда у охотника с собой казан?..
Фу, я-то, оказывается, об охоте, а разговор ведь шел про женитьбу. Где же я остановился? Ага, сказал: «Не горюйте, мамонька. Что, других девушек нет?» Думаю: «Сейчас — какую?» Приходит на ум одна чабанская дочь. На зимовке живет. Обрадовался, что есть еще одна. И-и, говорю, если не мне есть красную ягоду, так пусть ее червяки точат… Прискакал я к ней, но… ничего не вышло, не желает. Что такое? Назавтра прискакал — опять от ворот поворот… Смотрю, лето к осени повернулось. Чего я только не делал, чего не придумывал, чтобы ее заарканить! Чуть вечер, прискачу к ней на стоянку, а когда все уснут, подползу к ее юрте. «Кук-кук-кук-кук, выдь, Кузунь, из аила. Кук-кук, кук-кук, выдь, милая, ко мне». Не выходит. Но долго ли лежать красной лисице в своей норе? Все-таки выскочила! Взял я ее в жены. Всего две-три старухи да столько же стариков собрались на свадьбу… Э-э, что я говорю, с ума сошел, что ли? Не то что корболунские, а весь народ, что живет ближе Арынура, собрался. Тут же десять баранов съели, и не тащился больше никто со своей чашкой-ложкой, потому что жизнь улучшилась. Вихрь от песен и плясок чуть не сдунул мою Корболу из-под горы. Вот так…
Ну, до сих пор живем вместе. Четыре сына у нас и три дочери. Разве другое богатство надо нам?.. Думаете, почему я так упрямо, как дятел, стучался в юрту моей Кузунь? Почему прилип к ней, как сера? Знал, что всегда со мной будет. Вечером приеду домой, она на месте. Судите сами: кто же отважится воровать женщину, в которой один центнер и семнадцать килограммов весу… Три года прошло, как справили новоселье. Но теперь все думаю, что наша старая избушка, хотя она и с казан, не хуже новой. Ведь как переехали в новый дом, в нашей семье ни прибытка, ни убытка… Хочу подать на развод. Только никак не могу отважиться сказать это моей Кузунь — моей Кузунье, если на русский манер, — боюсь ее, ребята, боюсь. А так, как теперь живем, тоже невозможно. Старых законов держится она: нельзя называть по имени моих родственников, а ведь их да ихних тезок, считай, больше полдеревни. Сколько лет живем вместе, не понимаю ее языка! Топор — это имя дяди, поэтому топор она зовет «рубильник». Нож — так звать дядю моей матери — на ее языке просто «режущий». Собака для нее «гав-гав», куры — «кыт-кыт», гуси — «га-га»… Едем на покос, она говорит: «Смотри, смотри — летун зацепил роющего и побежал». Вот и догадайся. Это она сказала, что коршун суслика схватил! И все у нас не так, как у людей. Сколько уже лет держим два чайника. Она пьет чай только грузинский плиточный, а я — индийский байховый. Она ест говядину, а я — маканину. Она постное, я жирное, она пресное, а я соленое. Вот так и живем. Но все же надо сосуществовать: как-никак она мать моих детей.
А однажды она меня, ступившего одной ногой на тот свет, собственноручно вытащила на этот. Пасли мы тогда овец в лесу Тагай. Вышел я утром из аила, а у коновязи — кёк ярамас! — стоит сам Михаил Топтыгин. Я обратно в аил, схватил свою пищаль и, не долго думая, пальнул Михаилу Ивановичу в лоб. А Михаил Иванович как рявкнет на меня. Я в последнюю секунду вспомнил только, что пулю из пищали вытащил, остерегаясь ребятишек. Выходит, холостым угостил… Очухался, вижу — ну, ребята, я всю германскую прошел, даже там такого не видел, наверное, не увижу больше, хоть сто лет буду жить, — сидит моя Кузунь верхом на Михаиле Ивановиче и за уши его к земле прижимает. «У-у, ты, трус с заячьим сердцем! — кричит мне. — Скорей неси «режущий» да покажи, куда его колют…»
Нет, нет, парни, с тем аксакалом, Михаилом Ивановичем, шутки плохи. Было это опять в том же лесу Тагай. Всю ночь дождь лил, потом весь день, и не видно было, что собирается перестать. В аиле сесть стало негде. Да еще Кузунь уехала в деревню за хлебом и солью. Что одному лежать, думаю. Пойду-ка к табунщикам. Перевертываю наизнанку шубу овчинную и шапку, чтобы не промокнуть, выхожу на улицу. Темнеть стало. Лошадь моя — за рекой кедрач был, — видно туда ушла. День мне ее ловить, потом седлать — пешком пошел. Пришел к ним, спят. Один лежит у самого входа в шалаш. Смотрю: Йогорко, тот самый парень, который хвалился каждому встречному-поперечному, что служил в армии в Уссурийской тайге и ловил живьем тигров. Я ткнул его пальцем в грудь. «Отодвинься, парень, войти хочу». Как тут Йогорко закричит: