Игорь Губерман - Гарики на каждый день
XVIII. Любовь – спектакль, где антракты немаловажнее, чем акты
Один поэт имел предмет,
которым злоупотребляя,
устройство это свел на нет,
прощай любовь в начале мая!
Ни в мире нет несовершенства,
ни в мироздании – секрета,
когда, распластанных в блаженстве,
нас освещает сигарета.
Красоток я любил не очень,
и не по скудости деньжат:
красоток даже среди ночи
волнует, как они лежат.
Что значат слезы и слова,
когда приходит искушение?
Чем безутешнее вдова,
тем сладострастней утешение.
Мир объективен разве что на дольку:
продуктов нашей мысли много в нем;
и бабы существуют лишь постольку,
поскольку мы их, милых, познаем.
Когда врагов утешат слухом,
что я закопан в тесном склепе,
то кто поверит ста старухам,
что я бывал великолепен?
Пока играл мой детородный
отменных данных инструмент,
я не семейный, а народный
держал ему ангажемент.
В любые века и эпохи,
покой на земле или битва,
любви раскаленные вздохи –
нужнейшая Богу молитва.
Миллионер и голодранец
равны становятся, как братья,
танцуя лучший в мире танец
без света, музыки и платья.
Мы женщин постигаем, как умеем:
то дактилем, то ямбом, то хореем,
встречаясь то и дело с темпераментом,
который познаваем лишь гекзаметром.
От одиночества философ,
я стать мыслителем хотел,
но охладел, нашедши способ
сношенья душ посредством тел.
Грешнейший грех – боязнь греха,
пока здоров и жив;
а как посыплется труха,
запишемся в ханжи.
Лучше нет на свете дела,
чем плодить живую плоть;
наше дело – сделать тело,
а душой снабдит Господь.
Учение Эйнштейна несомненно,
особенно по вкусу мне пришлось,
что с кучей баб я сплю одновременно,
и только лишь пространственно – поврозь.
Мы попираем все науки,
всю суету и все тревоги,
сплетя дыхания и руки,
а по возможности – и ноги.
Летят столетья, дымят пожары,
но неизменно под лунным светом
упругий Карл у гибкой Клары
крадет кораллы своим кларнетом.
Наших болей и радостей круг
не обнять моим разумом слабым;
но сладчайший душевный недуг –
ностальгия по непознанным бабам.
Сегодня ценят мужики
уют, покой и нужники;
и бабы возжигают сами
на этом студне хладный пламень.
Я живу, как любой живет, –
среди грязи, грызни и риска
высекая живот о живот
новой жизни слепую искру.
Я – лишь искатель приключений,
а вы – распутная мадам;
я узел завяжу на члене,
чтоб не забыть отдаться вам.
Не нажив ни славы, ни пиастров,
промотал я лучшие из лет,
выводя девиц-энтузиасток
из полуподвала в полусвет.
Мы были тощие повесы,
ходили в свитерах заношенных,
и самолучшие принцессы
валялись с нами на горошинах.
Теперь другие, кто помоложе,
тревожат ночи кобельим лаем,
а мы настолько уже не можем,
что даже просто и не желаем.
Обильные радости плоти,
помимо других развлечений –
прекрасный вдобавок наркотик
от боли душевных мучений.
Тоска мужчины о престиже
и горечь вражеской хулы
бледней становятся и жиже
от женской стонущей хвалы.
Увы, то счастье унеслось
и те года прошли,
когда считал я хер за ось
вращения Земли.
Хмельной от солнца, словно муха,
провел я жизнь в любовном поте,
и желтый лист со древа духа
слетел быстрей, чем с древа плоти.
В лета, когда упруг и крепок,
исполнен силы и кудрей,
грешнейший грех – не дергать репок
из грядок и оранжерей.
По весне распустились сады,
и еще лепестки не опали,
как уже завязались плоды
у девиц, что в саду побывали.
Многие запреты – атрибут
зла, в мораль веков переодетого:
благо, а не грех, когда ебут
милую, счастливую от этого.
Ты кукуешь о праве и вольности,
ты правительствам ставишь оценки,
но взгляни, как распущены волосы
вон у той полноватой шатенки.
Природа торжествует, что права,
и люди несомненно удались,
когда тела сошлись, как жернова,
и души до корней переплелись.
Рад, что я интеллигент,
что живу светло и внятно,
жаль, что лучший инструмент
годы тупят безвозвратно.
Литавры и гонги, фанфары и трубы,
набат, барабаны и залпы –
беззвучны и немы в момент, когда губы
друг друга находят внезапно.
Как несложно – чтоб растаяла в подруге
беспричинной раздражительности завязь;
и затихнут все тревоги и недуги,
и она вам улыбнется, одеваясь.
Давай, Господь, решим согласно,
определив друг другу роль:
ты любишь грешников? Прекрасно.
А грешниц мне любить позволь.
Приятно, если правнуку с годами
стихов моих запомнится страница,
и некоей досель невинной даме
их чтение поможет соблазниться.
Когда грехи мои учтет
архангел, ведающий этим,
он, без сомнения, сочтет,
что я не зря пожил на свете.
Молодость враждебна постоянству,
в марте мы бродяги и коты;
ветер наших странствий по пространству
девкам надувает животы.
Я отношусь к натурам женским,
от пыла дышащим неровно,
которых плотское блаженство
обогащает и духовно.
Витает благодать у изголовий,
поскольку и по духу и по свойству
любовь – одно из лучших славословий
божественному Божьему устройству.
Не почитая за разврат,
всегда готов наш непоседа,
возделав собственный свой сад,
слегка помочь в саду соседа.
Мы в ранней младости усердны
от сказок, веющих с подушек,
и в смутном чаяньи царевны
перебираем тьму лягушек.
Назад оглянешься – досада
берет за прошлые года,
что не со всех деревьев сада
поел запретного плода.
Наш век становится длиннее
от тех секунд (за жизнь – минут),
когда подруги, пламенея,
застежку-молнию клянут.
От акта близости захватывает дух
сильнее, чем от шиллеровских двух.
Готов я без утайки и кокетства
признаться даже Страшному Суду,
что баб любил с мальчишества до детства,
в которое по старости впаду.
Спеши любить, мой юный друг,
волшебны свойства женских рук:
они смыкаются кольцом,
и ты становишься отцом.
Я в молодости книгам посвящал
интимные досуги жизни личной
и часто с упоеньем посещал
одной библиотеки дом публичный.
Когда тепло, и тьма, и море,
и под рукой – крутая талия,
то с неизбежностью и вскоре
должно случиться и так далее.
Растущее повсюду отчуждение
и прочие печальные события
усиливают наше наслаждение
от каждого удачного соития.
Как давит стариковская перина
и душит стариковская фуфайка
в часы, когда танцует балерина
и ножку бьет о ножку, негодяйка.
В густом чаду взаимных обличений,
в эпоху повсеместных злодеяний
чиста лишь суть таких разоблачений,
как снятие подругой одеяний.
В любви прекрасны и томление,
и апогей, и утомление.
Мы не жалеем, что ночами
с друзьями жгли себя дотла,
и смерть мы встретим, как встречали
и видных дам, и шлюх с угла.
А умереть бы я хотел
в то миг высокий и суровый,
когда меж тесно слитых тел
проходит искра жизни новой.
Случайно встретившись в аду
с отпетой шлюхой, мной воспетой
вернусь я на сковороду
уже, возможно, с сигаретой.
XIX. Давно пора, ебена мать, умом Россию понимать!
Я государство вижу статуей:
мужчина в бронзе, полный властности,
под фиговым листочком спрятан
огромный орган безопасности.
Не на годы, а на времена
оскудела моя сторона,
своих лучших сортов семена
в мерзлоту раскидала страна.
Растет лосось в саду на грядке;
потек вином заглохший пруд;
в российской жизни все в порядке;
два педераста дочку ждут.
Боюсь, как дьявольской напасти,
освободительных забот:
когда рабы приходят к власти,
они куда страшней господ.
Критерий качества державы –
успехи сук и подлецов;
боюсь теперь не старцев ржавых,
а белозубых молодцов.
Век принес уроки всякие,
но один – венец всему:
ярче солнца светят факелы,
уводящие во тьму.
А может быть, извечный кнут,
повсюдный, тайный и площадный,
и породил российский бунт,
бессмысленный и беспощадный?
Как рыбы мы глубоководны,
тьмы и давления диету
освоив так, что непригодны
к свободе, воздуху и свету.
Россия надрывно рыдает
о детях любимых своих;
она самых лучших съедает
и плачет, печалясь о них.
Не мудреной, не тайной наукой,
проще самой простой простоты –
унижением, страхом и скукой
человека низводят в скоты.
На наш барак пошли столбы
свободы, равенства и братства;
все, что сработали рабы,
всегда работает на рабство.
Не знаю глупей и юродивей,
чем чувство – его не назвать,
что лучше подохнуть на родине,
чем жить и по ней тосковать.
Пригасла боль, что близких нет,
сменился облик жизни нашей,
но дух и нрав на много лет
пропахли камерной парашей.
Не тиражируй, друг мой, слухов,
компрометирующих власть;
ведь у недремлющего уха
внизу не хер висит, а пасть.
Открыв сомкнуты негой взоры,
Россия вышла в неглиже
навстречу утренней Авроры,
готовой к выстрелу уже.
День Конституции напомнил мне
усопшей бабушки портрет:
портрет висит в парадной комнате,
а бабушки давно уж нет.
Россия – странный садовод
и всю планету поражает,
верша свой цикл наоборот:
сперва растит, потом сажает.
Всю жизнь философ похотливо
стремился истине вдогон;
штаны марксизма снять не в силах, –
чего хотел от бабы он?
В двадцатом удивительном столетии,
польстившись на избранничества стимул,
Россия показала всей планете,
что гений и злодейство совместимы.
Смешно, когда толкует эрудит
о нашей тяге к дружбе и доверию;
всегда в России кто-нибудь сидит;
один – за дух, другие – за материю.
Дыша неистовством и кровью,
абсурдом и разноязычием,
Россия – трудный сон истории
с его кошмаром и величием.
Кровав был век. Жесток и лжив.
Лишен и разума и милости.
И глупо факт, что лично жив,
считать остатком справедливости.
Плодит начальников держава,
не оставляя чистых мест;
где раньше лошадь вольно ржала,
теперь начальник водку ест.
Однажды здесь восстал народ
и, став творцом своей судьбы,
извел под корень всех господ;
теперь вокруг одни рабы.
Ошалев от передряг,
спотыкаясь, как калеки,
мы вернули бы варяг,
но они сбежали в греки.
Мы варимся в странном компоте,
где лгут за глаза и в глаза,
где каждый в отдельности – против,
а вместе – решительно за.
Когда страна – одна семья,
все по любви живут и ладят;
скажи мне, кто твой друг, и я
скажу, за что тебя посадят.
Всегда в особый список заносили
всех тех, кого сегодня я люблю;
кратчайший путь в историю России
проходит через пулю и петлю.
Конечно, здесь темней и хуже,
но есть достоинство свое:
сквозь прутья клетки небо глубже,
и мир прозрачней из нее.
Смакуя азиатский наш кулич,
мы густо над евреями хохочем;
в России прогрессивней паралич,
светлей Варфоломеевские ночи.
Мы крепко память занозили
и дух истории-калеки,
Евангелие от России
мир получил в двадцатом веке.
Такой ни на какую не похожей
досталась нам великая страна,
что мы и прирастаем к ней не кожей,
а всем, что искалечила она.
Моей бы ангельской державушке –
два чистых ангельских крыла;
но если был бы хуй у бабушки,
она бы дедушкой была.
За осенью – осень. Тоска и тревога.
Ветра над опавшими листьями.
Вся русская жизнь – ожиданье от Бога
какой-то неясной амнистии.
В тюрьме я поневоле слушал радио
и думал о загадочной России;
затоптана, загажена, раскрадена,
а песни – о душевности и силе.
Тот Иуда, удавившись на осине
и рассеявшись во время и пространство,
тенью ходит в нашем веке по России,
проповедуя основы христианства.
История любым полна коварством,
но так я и не понял, отчего
разбой, когда творится государством,
название меняется его.
В империях всегда хватало страху,
история в них кровью пишет главы,
но нет России равных по размаху
убийства своей гордости и славы.
Любовь моя чиста, и неизменно
пристрастие, любовью одержимое;
будь проклято и будь благословенно
отечество мое непостижимое.
Россия! Что за боль прощаться с ней!
Кто едет за деньгами, кто за славой;
чем чище человек, тем он сильней
привязан сердцем к родине кровавой.
Нету правды и нет справедливости
там, где жалости нету и милости;
правит злоба и царит нищета,
если в царстве при царе нет шута.
Полна неграмотных ученых
и добросовестных предателей
страна счастливых заключенных
и удрученных надзирателей.
Как мальчик, больной по природе,
пристрастно лелеем отцом,
как все, кто немного юродив,
Россия любима Творцом.
Приметы близости к расплате
просты: угрюмо сыт уют,
везде азартно жгут и тратят
и скудно нищим подают.
Беспечны, безучастны, беспризорны
российские безмерные пространства,
бескрайно и безвыходно просторны,
безмолвны, безнадежны и бесстрастны.
Российская лихая птица-тройка
со всех концов земли сейчас видна,
и кони бьют копытами так бойко,
что кажется, что движется она.
Россия столько жизней искалечила
во имя всенародного единства,
что в мире, как никто увековечила
державную манеру материнства.
Сильна Россия чудесами
и не устала их плести:
здесь выбирают овцы сами
себе волков себя пасти.
А раньше больше было фальши,
но стала тоньше наша лира,
и если так пойдет и дальше,
весь мир засрет голубка мира.
Моя империя опаслива:
при всей своей державной поступи
она привлечь была бы счастлива
к доносной службе наши простыни.
Рисунком для России непременным,
орнаментом, узором и канвой,
изменчивым мотивом неизменным
по кружеву судьбы идет конвой.
Не в силах внешние умы
вообразить живьем
ту смесь курорта и тюрьмы,
в которой мы живем.
Благословен печальный труд
российской мысли, что хлопочет,
чтоб оживить цветущий труп,
который этого не хочет.
Чему бы вокруг не случиться,
тепло победит или лед,
страны этой странной страницы,
мы влипли в ее переплет.
Здесь грянет светопреставление
в раскатах грома и огня,
и жаль, что это представление
уже наступит без меня.
Российская природа не уныла,
но смутною тоской озарена,
и где ни окажись моя могила,
пусть веет этим чувством и она.
XX. КАК СОЛОМОН О РОЗЕ