Эфраим Севела - Остановите самолет — я слезу! Зуб мудрости
Больше всех потешался сам пра Лапидус. Он на какое-то время стал снова знаменитостью.
Раньше, когда его возили по школам показывать детям эдакое ископаемое: уцелевшего старого большевика, лично знавшего Ленина, Лапидуса узнавали на улице, даже показывали пальцами и говорили:
— Подумать только! Он видел Ленина живым!
Потом слава прадедушки померкла. То ли его еврейский нос стал очень заметен, то ли просто старика надоело таскать, как Деда Мороза напоказ, его оставили в покое. И пра Лапидус, отдохнув маленько от славы, стал скучать по былым дням, когда он был знаменитым экспонатом.
Я без всякого злого умысла вернула ему славу. Когда он проходил по нашей улице или стоял в очереди за помидорами в магазине, его узнавали, даже показывали пальцами и говорили:
— Вот человекоподобная обезьяна, от которой произошла семья одной девочки.
Что считать смешным, а что грустным? В жизни (уже смешно, что я свою дюжину лет, проведенных на земле, называю жизнью) все перемешано: и смешное и грустное. Это не мое открытие. Мама говорит, что еще в Древней Греции это прекрасно знали, и что я изобрела велосипед. Тут я с мамой не согласна. Я думаю, каждое новое поколение изобретает свой велосипед. И этот велосипед чем-то отличается от предыдущего.
Так вот произошло со смешным и грустным. Я это открыла самостоятельно и была здорово смущена поначалу, не зная, как реагировать: смеяться или грустить. Было действительно очень смешно, но что-то удержало меня от смеха. Я сразу поняла, что смеяться грешно.
А было все вот как. Я шла ранним летним утром по тихой загородной улице (мы там гостили, и я направлялась к дому одной девочки, с которой меня познакомили, чтоб я имела подружку и не скучала на новом месте). Ночью прошел дождь, и тротуар был чистенький, как вымытый. За оградами благоухала сирень — в этом городишке вкусы его обитателей не очень разнились, и все дома были окружены кустами сирени, кажется, одного сорта. Но сирень была пахучая и пахла так, что голова могла закружиться.
На улице было пусто. Всего лишь один человек двигался навстречу мне. Старичок. Очень аккуратный. Одной рукой он опирался на тросточку, а локтем другой прижимал к боку кожаную папку. Аккуратненький, чистенький старичок. В черном костюме и черной шляпе. В теплый летний день. С ума сойти! — сказала бы бабушка Сима. Словно он вышел из старого фильма. Теперь уже никто так не одевается.
Я приближалась к нему, удивляясь его не по сезону костюму. И вдруг старик отколол номер, как сказал бы дедушка Сема.
Он остановился, не доходя двадцати шагов до меня. Аккуратно положил на тротуар папку, на папку положил шляпу, рядом с папкой — свою тросточку. Я остановилась и во все глаза глядела на него, не понимая, что старик собирается делать. А делал старик вот что. Кончиками пальцев аккуратно подтянул на коленях брюки, как делают мужчины, собираясь сесть и не желая испортить отутюженные складки на штанинах. Затем шлепнулся задом на тротуар, посидел какой-то миг, опрокинулся на спину и стал биться руками и ногами, как недорезанная курица крыльями.
Я чуть было не заржала на всю улицу, так это выглядело смешно. Но не сделала этого. У старика был припадок эпилепсии. Я знала об этой болезни. Даже однажды видела припадок и испугалась до смерти. Это было ужасно. Но на сей раз все приняло смешной оборот.
Почему? Да потому, что старик был опытным эпилептиком, с большим стажем, и, почуяв приближение припадка, заранее принял меры предосторожности, чтоб ничего не испачкать и не испортить: аккуратно сложил все предметы и даже брюки подтянул, чтоб не испортить складки.
Побившись в припадке минуты три, старик затих. Я все стояла и смотрела. Потом поднялся. Надел на голову шляпу, поднял папку и тросточку, отряхнул ладонью зад и пошел дальше мимо меня. Аккуратный, подтянутый. Как ни в чем не бывало. Я пошла своей дорогой, и вид у меня был, должно быть, очень глупый: мне очень хотелось рассмеяться, но что-то удерживало.
Другой случай был еще смешнее. И произошел он при совсем не смешных обстоятельствах. На похоронах. Я, наверное, ненормальная. Или у меня уж такая судьба: попадать в такие ситуации, где не знаешь, смеяться или плакать.
В тот раз на этих самых похоронах все плакали, а кто не мог выдавить слез, шмыгал носом, изображая рыдания. Одна я чуть не заржала, как лошадь. Хоронили моего родственника. Но это так только говорится — родственник. На самом деле он мне — никто. У бабушки Любы есть двоюродная сестра. А у этой сестры муж. Вот его-то и хоронили. Меня тогда родители подбросили на пару деньков к бабушке Любе (дедушка Лева называл это: передать по эстафете), и, когда умер этот родственник, который мне никто, бабушка Люба, отправляясь на похороны, прихватила меня с собой. Потому что меня не с кем было оставить дома.
И вот тут я чуть не опозорила седины своей бабушки.
Покойник лежал в гробу на столе. И хоть гроб был открытый, без крышки, разглядеть усопшего я не могла — была слишком мала. Даже поднявшись на цыпочки, видела только кончик белого носа над сосновым краем гроба. Так как покойник был мне никто, я не очень горевала. Я его и живым-то ни разу не видела. В комнате почему-то было полно женщин и ни одного мужчины. Эти женщины рыдали очень громко, стараясь перекричать одна другую. Мне даже показалось, что они этим хотят показать вдове, как они сильно горюют, и весь этот плач напоминал соревнование, кто кого переплачет. Бабушка Люба плакала тоже. Но не очень громко. А в меру. Сдержанно. Потому что она — интеллигентная женщина, с высшим образованием. У меня защипало в носу, что обычно предвещало близкие слезы. Трудно не заплакать, когда кругом все рыдают.
Я бы заплакала, но вдова помешала. Бабушкина двоюродная сестра повалилась на открытый гроб, ее левая большая грудь примяла белый нос покойного, и она заголосила таким текстом из смеси русских и еврейских слов, что мне стоило усилий не расхохотаться во все горло.
Была вдова женщиной практичной, деловой, при жизни командовала покойным, как солдатом, и теперь, снаряжая его в дальний путь, давала ему ценные указания, полный перечень того, что надо попросить у Бога, если представится случай повидаться лично.
— Мой дорогой незабвенный муж, — обращалась вдова к покойнику, но, он даже если бы и мог слышать, ничего, не разобрал бы, потому что как подушкой был придавлен могучей грудью супруги. — Когда ты предстанешь пред Всевышним, не забудь попросить его…
И тут на смеси русского с еврейским посыпался целый перечень просьб, с которыми покойнику предстояло обратиться к Богу. Просьбы были очень земные, конкретные. Например, чтобы сыну Грише, которому предстояла хирургическая операция по удалению геморроя, сделали эту операцию без халтуры и чтоб не осталось никаких последствий. Пусть он попадет в руки к хорошему хирургу. И указывалась фамилия известного профессора. Чтоб горсовет, наконец, удовлетворил их ходатайство по расширению жилищной площади и добавил им еще хотя бы одну комнату, иначе Сонечка не сможет выйти замуж.
На несчастного покойника сыпалось столько заданий, что, не будь он придавлен грудью жены, непременно выскочил бы из гроба и помчался куда глаза глядят. Это мне напомнило, как бабушка Люба снаряжает дедушку Леву в магазин за покупками и до самых дверей напоминает ему, что следует купить (у дедушки — склероз), и на прощанье требует, чтоб он вслух повторил все, что она ему сказала.
Я все ожидала, что вдова, изложив свои просьбы, крикнет покойнику:
— Повтори!
Но не дождалась. Последняя просьба вдовы вызвала у меня такой приступ смеха, что я выскочила пулей из комнаты, невежливо расталкивая плачущих старух.
Вот что сказала двоюродная сестра моей бабушки Любы своему усопшему мужу, готовя его к важному свиданию с Богом:
— И еще не забудь! Обязательно скажи! Попроси его, если у него есть сердце, чтоб нашу племянницу Розочку, наконец, приняли в Педагогический институт имени Ленина.
У меня произошел взрыв в голове. Безбожник Ленин и Бог! Похороны и педагогический институт! Русские и еврейские слова вперемежку.
Я вылетела во двор, где стоял похоронный автомобиль и толпились любопытные. Забежала за угол дома и смеялась, может быть, полчаса подряд.
Когда уже снесли покойного вниз, бабушка Люба разыскала меня, совсем обессилевшую от смеха, приложила ладонь к моему лбу и со словами: «Ребенок перевозбудился» — увезла меня домой.
Предчувствия — это не выдумки. Раньше я не очень верила в это. Мне казалось, что разговоры о предчувствии — одна из блажей взрослых, которые развлекают себя, как дети, фантазиями. И жизнь проучила меня. На собственном горьком опыте я убедилась, что предчувствия — совсем не блажь.
В тот сумрачный сырой день я еще в школе почувствовала, что что-то внутри гложет меня. Беспричинно сжимается сердце, становится вдруг грустно-грустно, и, кажется, вот-вот заплачу ни с того, ни с сего. Какое-то беспокойство безо всякого видимого повода охватило меня. Я даже подумала, не заболеваю ли?