Геннадий Емельянов - В огороде баня
Стул, на котором сидел Павел Иванович, вдруг повело и качнуло. Было такое впечатление, будто столовая вместе с очередью, буфетом и кухней отчалила и поплыла вниз по улице села. Павел Иванович ничего не понимал, он видел, что очередь у буфета не рассыпалась и пейзаж за окном не переменился. Все осталось на своих местах, лишь уши давила тишина.
— Прасковья! — запаниковал Евлампий.
— Ну и что?
Павел Иванович ясно глянул в глаза опасности, поскольку не чувствовал ни перед кем вины, но тут же потупился: Прасковья приближалась, как крепостная башня. Она вроде бы и не переступала ногами, она вроде бы ехала на колесах, подталкиваемая сзади мощным и бесшумным механизмом. Красивая и круглая ее головка, приставленная по роковой ошибке чужому телу, была склонена набок, красные руки были вдавлены кулаками в бока. Евлампий, склеив губы ниточкой, стал подниматься толчками, будто клоун, которого надувают автомобильным насосом.
Вид у Евлампия был унылый, он жевал ртом и замороченно смотрел куда-то в угол.
Прасковья остановилась близко, от нее несло жаром, как из поддувала печи.
— Где мой? — спросила Прасковья и положила руку на плечо Евлампию. Плечо надломилось, и Евлампий сел, слышно ударившись о стул.
— Откуда же мне знать, Прасковья Семеновна! Он сам по себе, я — сам по себе.
— Все вы одним миром мазаны, пропойцы вонючие!
— Я к числу таковых себя не отношу, Прасковья Семеновна. У меня семья.
— Вы и родную мать пропьете. Семья у него! А ну марш отсюда! Ишь чего, с утра прикладывается, глаза бы мои на вас не глядели, тунеядцы!
— Я при деле, Прасковья Семеновна.
— Только что при деле. Марш отсюда!
— Прошу не оскорблять. И на вас управа найдется, Прасковья Семеновна.
— Чего!?
Павел Иванович увидел тут совсем уж непотребную сцену: рубаха Евлампия оказалась вдруг на затылке, собранная узлом в кулаке Прасковьи. Глаза Евлампия стали узкими, как у зайца, которого держат за уши, руки повисли, голова болталась на плоской груди. Тело его пересекло в висячем положении наискосок зал столовой и было вышвырнуто наружу.
Ватными руками, оглядываясь, Павел Иванович начал укладывать пивные бутылки в портфель. Он плохо помнил, как обогнул по дуге Прасковью, стоящую перед очередью в буфет, и очутился на улице. Тут он остановился и раскрыл портфель. Там были лишь бутылки, а книжка стихов Эдуарда Рукосуева — местного поэта из начинающих — исчезла, она осталась на столе в столовой. Зимин еще со времен студенчества всегда таскал с собой литературу, чтобы в любую свободную минуту было чем себя занять. Вернуться или не вернуться? Павел Иванович потоптался некоторое время и решил не возвращаться: во-первых, дома у него была еще одна такая книжка, во-вторых, стихи никто не возьмет. В крайнем случае, отдадут буфетчице, потом при случае можно будет испросить пропажу. Учитель не хотел признаваться даже самому себе, что ему страсть как неприятно будет столкнуться еще раз лицом к лицу с монументальной Прасковьей.
На улице разгуливался благодатный денек. Река на плавной излуке за селом была усыпана блестками. Павел Иванович вздохнул, успокаиваясь, и сошел с высокого крыльца.
Евлампий показал из-за будки с литерой «м» мучное от переживаний лицо и покрутил ладошкой, маня к себе.
— Айда на конный двор, — шепнул Евлампий затравленно, — там она до нас не достанет.
2На школьный конный двор пробирались задами. По дороге Павел Иванович имел глупость сказать, что стыдно мужчине трястись перед какой-то неразумной бабищей. Давно пора по всем статьям поставить ее на место. Пусть своего прораба третирует, иных прочих задевать она не имеет решительно никакого права.
Евлампий даже остановился, споткнувшись, и глянул на Павла Ивановича с укором:
— Нельзя ее поставить на место. Она все может. — Да кто же она такая в конце-то концов?
Евлампий замешкался на долю секунды с ответом и почесал затылок:
— Так она — Прасковья! Тут один тоже, здоровенный мужчина, в тельняшке. Да. Как напьется, глаза навылуп и айда скулы воротить кому попало. Милицию гонял, до того дело доходило. Никакого сладу с ним. Ужасной свирепости товарищ был. Позвали Прасковью. Она туфлю с ноги сняла и туфлей его промеж глаз. Мозги стрясла, какие еще оставались, в больнице месяц валялся.
Павел Иванович даже несколько зауважал Прасковью и все-таки, как человек интеллигентный, не смирился с бесцеремонностью этой женщины, ему претила грубость, однако импонировало мужество. Павел Иванович таким образом твердо не определился в отношении Прасковьи — уважать ее должно или не уважать — и положился на обстоятельства: время покажет, подумал учитель, да и потом в конце концов не детей же с ней крестить, с Прасковьей-то!
— Туфлей, говоришь, она его, да?
— Ну. А туфель, понимаешь, с кованым каблуком оказался. Глаза у него к переносью скатились, окривел начисто. В Одессу собирается. Там, мол, больница есть, от косоглазие лечат. Деньги копит, не пьет.
— Отучила, выходит?
— Она отучит!
— Где она работает хоть?
— В кооперации. Заместитель председателя. Вся торговля в ее руках. Фигура здесь. Она и председателем станет. Ничего такого удивительного нет.
— Деловая?
— Любого мужика за пояс затолкнет.
Конный двор был обнесен плетеным тыном, к бревенчатой конюшне примыкала чисто выметенная площадка, крытая шифером, на стене сарая аккуратно висели хомуты, чересседельники и другая справа. Пахло дегтем, прелой соломой и конским потом. Двустворчатые двери конюшни были растворены настежь, за дверями было темно и смутно.
Евлампий устало опустился на скамейку в торце пристройки под навесом и кивнул на портфель, который Павел Иванович до сих пор держал в руке.
Бутылка снова была во мгновение ока выпита через горло, унылое лицо Евлампия чуть просветлело:
— Посиди минуточку, Паша. Я мигом. — Он нырнул в нутро двора, некоторое время Павел Иванович слышал его шаги по деревянному настилу, потом шаги заглохли.
За спиной Павла Ивановича вдруг застонал плетень после глухого удара. С плетня посыпалась труха, и по ту сторону его в чьем-то огороде раздался блаженный стон. Так стонать человек не мог, и Павел Иванович испытывая жуть, противоборствуя самому себе, на цыпочках прокрался к загородке, налег на нее грудью, что там? А там в луже, наполненной маслянисто-черной грязью, каталась огромная свинья. Голова свиньи, не правдоподобно большая, лежала на валике из картофельной ботвы, словно на подушке. На другой сторону лужи, будто конец штопора, торчал из грязи хвост, совсем несолидный для такой животины.
Учитель Зимин до того почему-то растерялся, что кивнул и вежливо сказал:
— Здравствуйте!
Животное приоткрыло глаз, окруженный коротким ресницами, глаз, полный жестокой пустоты, и слабо хрюкнуло, содрогая над телом грязь. Хвост на другом конце неоглядной туши помакнулся в лужу и снова поднялся торчком в знак того, что свинья не прочь пообщаться.
— Ив кого ты такая вымахала? — спросил учитель Зимин.
Рядом навалился на плетень Евлампий. Дышал он запалисто, между пальцев у него тлела папироса. Павел Иванович не слышал, как он появился рядом.
— Это боров Рудольф, — пояснил Евлампий с гордостью, — самый здоровый на селе. Да и в районе самый здоровый.
— Чей такой?
— Нашего ветфельдшера. Курский его фамилия.
— Борова?
— Зачем же. Боров пока бесфамильный. Рудольф зовут. Центнера на два с половиной потянет, сволочь Курский кормит его как-то особо и рацион в секрете держит. Когда, говорит, все по науке проверю, способ свой в районной газете опубликую, а пока, говорит, не лезьте и не спрашивайте: я для народа работаю. Он такой.
— Кто?
— Курский, кто! Трезвый человек. Самостоятельный. Айда, однако, в затишок, я тут звереныша прикупил. Сшиб два рубля и прикупил.
— Что за звереныш?
— Четвертинка. Много нам не надо, четвертинка, она и самый раз. Поправлюсь и больше с месяц в рот ее, проклятую, не возьму.
— Я пить не буду.
— Пивка-то?
— Пивка еще можно.
— Давай за компанию.
Евлампий расправил на скамейке мятую газету, выложил на нее пару соленых огурцов магазинного вида, изжульканных, кусочек сала, обметанный солью, пучок лука, вырванный из грядки по пути, три ломтя черного хлеба и повел рукой, пятясь: чем богаты, дескать, тем и рады. Стакан Евлампий отер полой рубахи, налил себе, выпил махом и начал закусывать. Из огурца капала на колени ему смутная жижица.
— Пошла, язви ее в душу! Как Христос босиком по душе пробежался. Или в лапоточках пробежался: тук-тук. Ты интересуешься, Паша, насчет того, как лес трелюют? Все, Паша, исключительно на автоматике — кнопку нажал, Паша, и спина мокрая. Я счас тебе все изображу в картинке, наглядно. Завтрева у нас что? Воскресенье. Хорошо. Завтрева и поедем лес валить да трелевать, если успеем. Сразу-то все не успеем. Свалить бы хоть сперва. Сруб какие размеры, Паша, у тебя будет иметь, запамятовал я, прости, друг сердечный?