Эфраим Севела - Остановите самолет — я слезу! Зуб мудрости
В нашей школе в одном классе со мной учится девочка — немка по имени Ульрика. Она из Гамбурга. Отец ее служит в Нью-Йорке в немецком консульстве, а ее, пока они живут в Америке, отдали учиться в ту же школу, что и меня.
У Ульрики — абсолютно арийский тип: серые глаза, светлые, цвета пшеничной соломы, волосы, которые она заплетает в две косички. Ульрика — немка до кончиков ногтей. Аккуратна, трудолюбива. Всегда опрятно одета. Разговаривает не повышая голоса. Мы все остальные рядом с ней выглядим «низшей расой». Потому что расхлябаны и развинчены, орем, как дикари, одеты пестро и вызывающе, как попугаи.
Ульрика учится лучше всех в классе. Она действительно очень способная и усидчивая, словно ее винтами прикрепили к стулу. Я — вторая за ней по успеваемости. Весь остальной класс — коренные американцы — учатся хуже и намного от нас отстают.
Она попросила, чтоб ее посадили рядом со мной. На переменах мы ходим вместе и разговариваем по-английски, каждая со своим акцентом. Мы дружим. Нам вдвоем интересней, чем со всеми остальными.
— Это потому, что мы с тобой европейки, — объяснила мне Ульрика. — У нас за плечами большой пласт культуры.
Мне было лестно такое услышать, хотя, честно признаться, не уверена, что это так.
В первый раз, когда Ульрика заговорила со мной, она, очень волнуясь и даже запинаясь от волнения, сообщила мне, что ее папа не участвовал во второй мировой войне, так как был еще ребенком во времена Гитлера. Я сказала, что мой папа тоже был тогда ребенком и не участвовал, но дедушка был на войне и потерял там руку. Ульрика не стала распространяться о своих дедушках, а я не спорила. Потому что мне до них дела нет. Мне нравится Ульрика и этого достаточно. А вот ей обязательно надо передо мной оправдаться. Потому что я — еврейка. Да еще к тому же из России, потерявшей на той войне по милости немцев двадцать миллионов человек.
Но Ульрика-то при чем?
Папин друг-подружка Джо, который эскортирует меня из школы домой, чтоб надо мной не надругались по дороге хулиганы, а под хулиганами в Нью-Йорке подразумевают в первую очередь черных, — типичнейший пример американца, который тащит на своих хилых гомосексуальных плечах чувство вины. Перед неграми за рабство. Перед пуэрториканцами за то, что их остров Америка присоединила к себе. Перед индейцами — за то, что их загнали в резервации. Он жутко прогрессивный человек, этот гомик Джо. Он такой либерал, что дальше некуда. Он страдает за всех. Думаю, даже за тех, кому жмет обувь. И только за свою родину, Америку, он не страдает. Он ее надменно презирает и винит ее во всех грехах, какие только бывают.
На днях я получила огромное удовольствие, наблюдая, как либерала Джо жизнь наказала за его безграничный либерализм. Мы ехали в метро, и на одной остановке ввалился чумной наркоман, грязный, оборванный и слюнявый. Свободное место было рядом с Джо, и тот плюхнулся на скамью, придавив соседей, и тут же извлек из кармана фляжку с вином и припал к ней. От него нестерпимо воняло, а в нечесаных грязных лохмах непременно гнездились насекомые. Вся скамья слева от него, как по волшебству, очистилась от пассажиров. И хотя в вагоне было тесно, никто туда больше не сел. Справа сидел Джо, я — за ним. Джо не шевельнулся. Он задыхался от вони, но терпел. На него от тесного соприкосновения вот-вот поползут полчища вшей. Рядом со мной освободилось место, и я пересела, чтоб Джо уступить мое место. Джо не сдвинулся даже на сантиметр. Потому что Джо — либерал, у него чувство вины перед страждущим угнетенным братом, и он демонстрирует свою солидарность с ним. А это вонючее чудовище, не понимая, что Джо такой либерал и такой сочувствующий, принял его за своего, алкоголика и наркомана, и стал предлагать, нечленораздельно бормоча, отпить из горлышка фляжки. Нежный и женственный гомосексуалист Джо вежливо стал отклонять угощение. Тогда «страждущий брат» навалился на него всей кучей тряпья и насильно воткнул горлышко фляжки в губы своему прогрессивному защитнику. На глазах Джо выступили слезы, и я не знаю, чем бы все это кончилось, если б поезд не остановился как раз на нашей станции, и Джо выскочил, как ошпаренный, из вагона вслед за мной.
Меня распирало от хохота, но я не решилась даже улыбнуться, жалея бедного моего сопровождающего. Он неисправим. Ему это не было уроком. Ему больно и горько. А мне его жаль. Я себя чувствую старше и мудрее. Хотя мне еще долго ждать появления первого зуба мудрости.
У нас в очередной раз гости. Несколько русских пар и американская. Выпили и закусили. Русские мужчины хватили лишнего и опьянели. Американцы пили понемногу и оставались до неприличия трезвыми. Б. С. тоже захмелел, стал говорить громко и перебивать собеседников. У мамы пошли красные пятна по щекам и по шее. Я на кухне лизнула из рюмки немножко водки и потом долго полоскала рот.
В бестолковом шумном разговоре пробилась интересная тема. Совсем недавно в газетах и по телевизору показывали седого старика, похожего на престарелого ковбоя из фильмов. Старик этот когда-то был приговорен к тридцати годам тюрьмы за убийство своей жены. Он на суде вины за собой не признал. Отсидел двадцать лет. Суд пересмотрел его дело и решил помиловать, выпустить на свободу. А старик потребовал, чтобы его признали невиновным. Суд отказался это сделать. Тогда старик отверг помилование и остался досиживать еще десять лет.
Все наши гости наперебой назвали старика сумасшедшим.
— Но он считает, что он не убивал.
— А какое кому дело, убивал он или нет? Главное, выйти на свободу.
— А принцип?
— Какие принципы в наше время? Какое мне дело, что обо мне говорят и что думают другие?
— Отказаться от свободы? Из-за чего? Из-за какого-то слова в решении суда?
— Возможно, у него острое чувство чести?
— Извините меня, он — идиот! Какая честь? Кому нужна его честь? Еще десять лет отсидеть? За что?
Все, в том числе и моя мама, сошлись на том, что старик не в своем уме и держать его надо не в тюрьме, а в психбольнице.
Один лишь Б. С. молчал, не участвовал в споре. Сосал свою трубку и смотрел исподлобья, из-под своих тяжелых набухших век в одну точку. Наконец, когда шум затих, он разлепил губы, открыл желтые прокуренные зубы с острыми клыками в нижнем ряду:
— Не знаю, смог ли бы я поступить как этот старик, которого вы дружно записали в идиоты… но если бы у меня хватило воли поступить, как он, я бы гордился собой.
Он встал с дивана и вышел из гостиной в коридор. Пол затрещал под его тяжелыми шагами. Я сорвалась с места, побежала за ним, догнала и повисла на его руке с вытатуированным синим якорем.
— Голубчик, Б. С., я вас люблю!
— За что? — с грустью улыбнулся он мне.
— За то, что вы так сказали!
Он потрепал меня за ухо, как щенка.
— А ты не верь словам, дурочка.
Все пытаюсь понять, что собой представляет Б. С. Из того, что о нем говорят мама и наши гости. Из того, что он сам рассказывает о себе. А рассказчик он отличный. Все видишь. Как в кино. Не будь он врачом, из него бы неплохой писатель получился. А чем ему мешает то, что он врач? Антон Павлович Чехов был врачом и одновременно великим русским писателем.
Кроме того, у меня у самой есть глаза. И я довольно наблюдательная. Вижу больше, чем положено в моем возрасте. Как говорила бабушка Соня в Москве. Господи, как они там, мои славные старики? Небось, совсем извелись одни, без меня? За Б. С. я наблюдаю в оба глаза. И не беспристрастно. Интересная личность! Калоритная! Как говорил дедушка Сема. Он путал два слова: колоритность и калорийность, и называл булочки «калоритными».
Из всех наших знакомых эмигрантов Б. С. был взаправдашним диссидентом у себя в Ленинграде и отсидел за сионизм два года в тюрьме. Его выпустили после протестов мировой общественности (еврейской и медицинской, что, впрочем, одно и тоже). Портреты Б. С., а он на этих портретах хорош, как голливудский актер, печатались в газетах всего мира. У него в письменном столе валяется куча таких газет на разных языках.
Другой бы на его месте с лязгом стриг купоны со своей мировой славы и уж заставил бы раскошелиться мировое еврейство на приличную жизнь для своего национального героя. А он расплевался со всеми своими покровителями, послал к черту Израиль и ругает его на всех углах, наживая себе недоброжелателей на каждом шагу. Сидит в Нью-Йорке без гроша в кармане и зубрит американские учебники, чтоб во второй раз в жизни сдать экзамен на врача. С политикой дел никаких иметь не желает, считая всех политиков жуликами и трепачами. И спорит о политике только дома, в своем кругу. И то насмешливо, от скуки.
Он — настоящий моряк. По характеру и по повадкам. В молодости был драчуном — на скулах и над бровью следы от шрамов. Кулак у него и сейчас большой и страшноватый. С синей татуировкой: якорь, опоясанный цепью. Говорит, по блажи позволил своим дружкам-собутыльникам выколоть ему эту гадость. А мне его татуировка нравится.