Владимир Елистратов - Рассказы
— Теперь поехали в твой цирк, — говорят ребята.
Отнесли меня в машину, положили. Я заснул. Потому что сиеста.
Проснулся я в каких-то скалах. Ребята спрашивают:
— Оно?
Я оглянулся. Вижу: нет, не оно.
— Мы где? — говорю.
— Не знаем. Только тут хорошо, не жарко. Сейчас вот по сто пятьдесят — и разберемся.
Приняли по сто пятьдесят. Я очнулся: ба!
— Ребята! — кричу. — Мы не туда приехали. Это же термы Каракаллы! А нам Колизей нужен, Амфитеатр Флавиев!
Ребята помолчали и говорят:
— Ты не ругайся. Ты толком скажи: что за Каракадла?
— Мы, — доступно объясняю, — в баню приехали, а собирались в цирк, то есть, в театр, вернее, в амфитеатр…
— Не-е-ет, театр мы не любим, — решительно заявили ребята. — Баня лучше. И вообще, давайте еще по сто пятьдесят — и в тачку, нам на самолёт пора.
Так я и не попал в Козюлей. Из-за салата с пастой.
И вот уже на моем колене сидит мой сын. И мы листаем альбом. Я его спрашиваю:
— Это что?
— Кайняк.
— Правильно, Карнак.
— Ти там быль?
— Был. А это что?
— Зайатой Будя.
— Правильно, Золотой Будда.
— Ти там быль?
— Был. А это что?
— Козюлей. Ти там был?
— Нет, не был.
— Питиму?
Я молчу. Почему я не был в Козюлее? Бог его знает. Не судьба. Не сложилось. А если честно — жрать надо было меньше.
— Хочу в Козюлей! — говорит сын.
Дай тебе Бог, сынок. У каждого из нас в жизни есть свой заповедный, главный Козюлей. Козюлей оф ё лайф. Козюлей судьбы.
Не откладывайте посещение Козюлея вашей жизни! Заклинаю вас!
И ещё: не дай вам Бог мелко резать помидоры для салата! И ни при каких условиях не кладите в салат мелкие оливки, к тому же без косточек! И не жалейте вы пармезана, плюшкины вы этакие! И главное, запомните: переваривать пасту — это ж вандализм! И базилику, базилику! И чтоб слезы на брынзе, как у Тургенева!.. М-да…
Вот вам и смысл жизни. Вот вам и основной вопрос философии. Сплошной Козюлей с пармезаном.
Так что — летите за Высоким. И приятного вам аппетита.
Курилка
Дело было года три назад. Стояла ранняя весна, пахнущая, как всегда, мокрыми собаками. Все текло, чмокало, булькало и сливалось в какой-то тревожный мокрый шелест, похожий на тот, который стоит в голове во время сильного гриппа.
Я шёл с работы домой. На плече — тяжеленная сумка с идиотскими школьными сочинениями (сорок штук), которые надо проверить к завтрашнему утру. В левой руке — пакет с пятью килограммами картошки, в правой — коробка с новыми демисезонными ботинками, на которые копил с лета. Старые ботинки промокли насквозь и от разводов соли стали похожи на старинные географические карты, скажем, XVI века. На правом ботинке угадывались наивно-загадочные очертания мифической Индии, причем с изумрудным пятном Цейлона, посаженным голубем. Левый ботинок вообще представлял неизвестный марсианский пейзаж. И глядя на него, думалось, что жизни на Марсе все-таки нет.
Темнело. Голова тупо перемалывала все те же сочинения:
…Чиновник Акакий был рыж, у него была лысина во все литсо, он был полуслепец…
..Печорин весь контрастный. То, если повеет ничтожный сквозняк, он весь задрожит, как банный лист. То вдруг пойдет в темный лес и спокойненько задерёт кабана…
… Толстой изображал самые далекие части души героев: любовь, необразованность, гнусноватость…
…И вот этого всего я уже проверил несколько десятков тонн, — думал я, сутуло чавкая по бурой слякоти. — Всей этой «гнусноватости». И получаю за это копейки. А всё потому что я «рыж». Рыж по жизни. И дрожу перед жизнью, «как банный лист». От этой работы у меня уже «лысина во все литсо». Я — «полуслепец». Моими линзами можно за пять секунд поджечь корабельную сосну. И мне хочется от злости «пойти в тёмный лес и спокойненько задрать кабана».
Вдруг я почувствовал очень сильный толчок в бедро. Обернулся и вижу: оказывается, на меня наехал «мерседес», красный, как стыд за мою ничтожную жизнь. Я переходил дорогу. В положенном месте. Законно. А этот… Половина картошки рассыпалась. Коробка с ботинками — на капоте. Я — тоже частично на капоте в позе изготовки при толкании ядра. Больно и — главное — обидно.
Из машины не торопясь вылез дядя. В сумерках он был похож на гигантского пингвина, и первыми его словами были:
— Ну что же ты так? Осторожней же надо. Не у тёщи же на блинах.
То, что я ему ответил, представляло собой фразу примерно из трех десятков слов, среди которых не было ни одного приличного. Я это умею. Перевести мою речь можно было примерно так:
— Сударь, — сказал я, — ваша неправота очевидна. Было бы крайне странно, если бы кто-нибудь осмелился заявить, что вы поступили согласно правилам элементарного приличия. И посему, надеюсь, вы отдаете себе отчет в том, что мое негодование вполне обоснованно, не так ли?
— Ну уж насчет «слепой вафли» это ты зря же, — обиделся пингвин. — И насчет «суки в ботах» тоже.
И тут я узнал Курилку. Только это был не тот худой и длинный, как жердь, Серёжа Курилкин, с которым мы учились в университете, а солидный, толстый бизнесмен с гордой одышкой и надменно сотрясающимся при ходьбе животом.
— Курилка! — крикнул я.
— Стратосферов! — расплылся Курилка. (Это моя университетская кличка. Еще меня называли Левистраусовым и Ле****ритским. Все остальные прозвища были нецензурные).
Через минуту мы сидели в шикарном курилкинском «мерседесе» цвета бычьей крови и ехали в какой-то не менее шикарный ресторан. Все мои стыдливые уверения, что я сыт, остались без внимания. «Деньги же — не проблема», — говорил Курилка. Он очень уважал частицу «же». В университете его так и называли: мальчик «же».
У меня не укладывалось в голове: Курилка — и благополучный, вальяжный барин. Как это может быть? Курилка — это последний раздолбай, двоечник и пивохлёб. Растеряха, амёба и тупица. Его четыре раза отчисляли, но пожалели и не отчислили. Потому что Курилка был в общем-то очень добрым малым. Отчислить Курилку — это всё равно что арестовать новорожденного. Курилка — это человек, который может весь день пролежать на диване и не ходить в туалет, потому что лень. Зато на сборах, во время учебной тревоги, Курилка почему-то пошёл в сортир с автоматом и умудрился утопить его в очке. Курилка — человек фантастический. Он живет завиральными идеями. Это «человек — вдруг». Он всё время страстно увлечён какой-нибудь ерундой: собиранием бутылочных этикеток, парапсихологией, дыхательной гимнастикой. Однажды он увлёкся парашютным спортом — и потом полгода лежал в больнице с переломом ноги. Почти женился на первом курсе — но был с позором изгнан гипотетической тёщей, назвавшей его «кастрированным богомолом» (было в нем росту метр девяносто шесть, а лежать он мог на диване не сутки, а двое и трое). Месяца за два до защиты диплома Серёжа Курилкин — вдруг! — воспылал жаркой любовью к науке.
Об этой истории я не могу не рассказать. До самого конца пятого курса никаких исследовательских задатков Курилкин не проявлял. Курсовые ему писали друзья и родственники. Экзамены сдавались не сразу, кое-как. Серёжу и ему подобных у нас так и называли: «кое-кака». Те, которые ничего не могли сдать, считались «никаками». Те, кто сдавал всё более-менее успешно, соответственно, — «каками».
Я был типичный кака. К экзаменам готовился, ходил в библиотеку и вообще вёл себя недостойно. Серёжа был кое-кака с явной тенденцией к никакизму. Нико Чхиламадзе, например, шикарный грузин с воловьими очами, — беспросветный отпетый никака, которого постоянно вытягивали в кое-каки: папа у него был Большой Кака в Грузии. Ну и так далее.
Так вот кое-кака Курилкин — вдруг — за несколько недель до защиты диплома полюбил науку. Раньше о дипломе он просто не вспоминал. Никогда. Я не раз ему говорил:
— Курилка, скоро защита диплома. Пиши диплом, Курилка. Это очень-очень непросто — написать диплом. Вот увидишь: всё плохо кончится. Одумайся, Курилка, пока не поздно.
Но Серёжа, который в это время увлекался, скажем, теософией или уринотерапией, явно думал о другом. В мыслях он, вероятно, чистил чакры или со счастливой улыбкой рассматривал на свет янтарную, как аи, мочу.
И вот однажды он подошёл ко мне, держа в руках зелёную тетрадку за две копейки с клятвой пионера на задней обложке. Вид у него был встревоженно-торжественный. Как у молодого папы в роддоме, когда он знает, что в принципе всё хорошо, но первенца ещё не видел и поэтому миру доверяет не до конца.
— Я нашёл же… — сказал мальчик «же».
— Что? — спросил я.
— Тему же, — прошептал Курилкин.
— Какую тему…же?… — тоже шёпотом спросил я.
— Дипломную же, — совсем уже хрипло прорычал Курилкин.
Потом дрожащими бледными пальцами, осторожно, как будто это была не тетрадь, а египетский чудом не истлевший папирус второго тысячелетия до н. э., открыл ее. Там, на первой странице — аккуратным, даже несколько щёголеватым почерком — крупно были написаны два слова: «trozo» и «pedazo». Всё. Дипломный папирус Курилки был лаконичен.