Роман Шмараков - Граф Валериан Зубов в конце октября 1794 года
В начале 1280-х годов, когда Карл Анжуйский, восторжествовав над всеми неприятелями в Италии, мог наконец обратить свое предприимчивое честолюбие против греческой империи, он казался самым могущественным монархом в Европе. Он был Постумом Людовика VIII; по достижении двадцати одного года посвященный в рыцари своим братом, Людовиком Святым, он вступил во владение апанажем, состоявшим согласно воле их покойного отца из Мэна и Анжу. Женитьба на дочери графа Провансского отдала ему во власть Прованс и Форкалькье, а честолюбие его прекрасной супруги, растревоженное королевскими венцами трех ее сестер, могло удовлетвориться плодами его итальянского похода, начало которого принесло Карлу сенаторство в Риме, а завершение наградило Сицилийским королевством. После гибели Манфреда он торжественно въезжал в Неаполь со своей женой, а через несколько дней после казни Конрадина он украсил город Трани, чтобы вступить в новый брак с Маргаритой Бургундской, принесший ему треть графств Невера, Оксера и Тоннера и четыре баронства в северной Франции. Рожденное застарелым национальным стыдом и возбужденное благоприятными обстоятельствами упрямство тунисского эмира, отказавшего победителю сицилийских королей в той дани, которую он выплачивал его побежденным противникам, было сломлено крестовым походом, который унес жизнь французского короля и подарил его брату сознание, что во всех трех частях света к его намерениям и приказам относятся с безусловным послушанием либо с глубоким уважением.
Как вассал французской короны он пользовался сдержанным снисхождением Людовика Святого; как имперский вассал он извлекал выгоды из длительного междуцарствия, начавшегося со смертью Фридриха. После смерти эпирского деспота он воспользовался раздором его наследников, чтобы, заняв Дураццо, провозгласить себя королем Албании, чье владычество простиралось от зловещего Акрокеравнского мыса до Алессио у Черногорского хребта. Ненадежное владычество над этой скудной землей, с ее мужественным населением, любящим свободу более немногих доступных ему жизненных благ, не стоило бы сил, которые тратились на его поддержание, если бы не питалось намерением похода на Константинополь. Французские князья Мореи, устрашенные успехами Палеолога, искали покровительства в единоплеменном короле, в чью пользу слабый Балдуин поступился своими правами, защищать которые никогда не имел сил, и Гийом Виллардуэн тем охотнее признал сюзеренитет Карла, что еще помнил условия, при которых был навязан ему сюзеренитет Палеолога. Запутанность наследственных прав, своенравие и стесненность в средствах антиохийской княгини принесли Карлу блестящий титул короля Иерусалима, упорство Рожера де Сан Северино водрузило стяг Карла над цитаделью Акры, а бесплодная ярость кипрского короля, оспаривавшего у Карла власть над иерусалимскими землями, свидетельствовала, что эта последняя еще оставалась достойной целью для честолюбия.
***
Нечувствительно я заснул, сидя за столом, и в этом неудобном положении странные сны напустились на меня, словно совесть — на злодея, мнившего себе защитой загрубелую бесчувственность. Мне казалось, что дымная корчма, мое пристанище, обратилась в древний замок с острыми башнями и железным крыльцом, хомуты по стенам — в заржавелые латы, а еврей — в великого волшебника, повелевающего ветрами и водами. Я видел себя в длинной галерее, тускло освещенной лампадою, и вдруг передо мною взвился чей-то призрак, могильным голосом принявшийся винить меня в своей смерти; тщетно убеждал я его, что не имею чести его знать, что я в этих местах впервые, едучи по делам из Несвижа, и что он, верно, с кем-то меня путает, — он не слушал, распаленный укоризнами, и подлетал все ближе, пока я наконец не обратился в бегство, а призрак пустился вдогонку, рея в темном воздухе с унылыми воплями. Тут я очнулся — поднял тяжелую голову от стола, на котором трещал свечной огарок, и понял, что вопль, возмутивший мой сон, не прекратился вместе с ним и что он доходит до меня из-за двери. Я выглянул из комнаты... но тут, мой дорогой друг, я нарушу последовательность событий, ибо всему предпочитаю ясность изложения. Одна девушка (как узнал я позднее), живущая в этом местечке, подле церкви, куда стекались признательные поселяне славить святую Урсулу, полюбила молодого слугу корчмаря, того самого, что тащил за мною чемоданы и имел приятную внешность и сердце не каменное. Любовь, наставница предприимчивости, подсказала им выбрать для свиданий одну маленькую комнату в корчме, подле моей, обычно пустую, где они могли предаваться невинным ласкам без всякого опасения. Нынче у них было назначено свидание; слуга не успел предупредить девушку, и она пришла. В комнате поместили оторванную графскую ногу, но девушка о том не знала. Из предосторожности не взяв с собою света, она отворила дверь — усердной рукою вопрошая мрак, всюду разлитый, наткнулась на ногу, лежащую на столе, и, приняв ее за своего возлюбленного, со смехом и нежными словами двинулась по нему вверх; но поскольку ее друг кончился гораздо раньше, чем она рассчитывала, от ужаса и недоумения она издала громкий вопль, который разбудил, верно, не одного меня, и не нашла ничего разумнее, как спрятаться тут же под стол, между тем как растревоженный еврей каждую минуту мог явиться, чтобы сведать о причине таковой сумятицы. Всего этого я не знал, но заглянув в дверь этой комнаты, которую девушка по беспечности не притворила, увидел ее смутную тень под столом и, ласково к ней обратясь, увещевал не бояться ничего, ибо ни живые, ни мертвые, кои тут собрались, не могут ей повредить. Тут она с удивительной резвостью выскочила из своего укрытия и, целуя мне руки, просила спрятать ее от гнева корчмаря, не то их свидания со слугою пресекутся раз навсегда, а кроме того, могут для нее выйти и иные неприятности. Колебаться было некогда, ибо в корчме началось уже сонное движение, кашель и взаимные вопросы; я пустил ее к себе, но прежде чем покинуть эту злосчастную комнату, поднял свечу пред собою и бросил взгляд на стол. Нога была там, завернутая в реляции и пересыпанная крупной солью. Не успели мы скрыться за дверью, как еврей постучался. Сонным голосом я спросил, чего ему надобно. Он хотел знать, не слышал ли я чего; я, конечно, ничего не слышал. Он начал сетовать, что граф, привыкший к роскоши и снедаемый жестокой язвою, имеет здесь куда более причин к недовольству, чем бедный корчмарь хотел бы ему подавать... Тут я притворился, что уснул, и наконец шаги его зашаркали прочь. Я советовал девушке переждать, видя, что корчма открыта денно и нощно, но выбраться из нее мимо бдительного еврея нелегко, — предоставил ей кровать, а сам вернулся за стол, к моему перу и бумаге и к Вам, мой друг.
Поскольку два эти человека, корчмарь и девушка, в разное время нарушали отпущенный мне покой, я думаю, они заслуживают сравнения. По благодеяниям, оказанным мне, еврей стоит несравненно выше, ибо он, пусть и нехотя, пустил меня под свой кров, накормил жарким и предлагал табаку, а сверх того, удовлетворял мою любознательность всякий раз, как я ее выказывал, девушка же только провела в моей комнате немного времени, в течение которого преимущественно молчала; однако если брать в расчет и благодеяния, оказанные мною, то здесь девушка берет верх, ибо еврею я не сделал ничего хорошего, если не считать честного платежа за все его услуги, ее же я спас от несомненных неприятностей — воспоминание драгоценное, дающее мне и по прошествии времени со вздохом сказать: и я человек! Ошибки, ими сделанные, у одного были следствием корыстолюбия и суетной тревоги за свое скудное состояние, у другой — внушением любви невольной, необоримой, которой предалась она с юною пылкостью: а именно, еврей чуть было не прогнал меня со двора, а после заискивал у меня, думая подступиться к батальонному начальству, девушка же, с опрометчивостью, внушаемой первыми страстями, хотела найти своего милого, между тем занятого на графской половине, и не видела, что все вокруг полно внятными предостережениями. Избранный промысел и долгие лета, в нем проведенные, давали еврею больший опыт и познания в человеческой натуре, тогда как девушка, доверяясь голосу сердца, торжествовала там, где торжествуют невинность и простота, и терпела поражения там, где властвует хладнокровная рассудительность. Еврею помогали слуги, домочадцы, мудрая связь общественности и законы государственные, хотя и пошатнувшиеся по военному времени, а девушка в своих делах была одна, никем не покровительствуемая, и там, где скромным замыслам ее препятствовал случай, могла лишь молить о помощи жестокосердое божество любви. Взвесив же, сколь разные нрав и виды у этих людей, мы, я думаю, не погрешим против правды, отдав еврею первенство в сметливости и распорядительности, а девушку, когда все в доме умолкнет под свинцовым скиптром ночи, потихоньку проводим до дверей, выманив у нее на прощанье невинный, быстрый поцелуй.