Роман Шмараков - Граф Валериан Зубов в конце октября 1794 года
Политический гений умирающего Генриха Штауфена выбрал Иннокентия III опекуном его малолетнему наследнику. Подобно Лисимаху, заткнувшему свою рану диадемой, Иннокентий III думал возвышением Фридриха уничтожить угрозу, нависшую над римскими рубежами в лице императора Оттона, и, на свое счастье, не дожил до времени, когда патримоний св. Петра, замкнутый между владениями Штауфена, оказался в положении Девкалиона, видящего, что вода вокруг него не останавливается, и могущего обращать мольбы лишь к престолу прогневленного Громовержца. Обещание быть крестоносцем, звучавшее на обеих коронациях Фридриха и ставшее предметом его сожалений в более поздние годы, много лет служило папам, не дававшим этому орудию быть подолгу праздным. Заболевший в предпринятом наконец плавании, Фридрих не смог довершить его и лишь в следующем году вступил в Святую землю, неся на себе отлучение, наложенное Григорием IX, которому оправдания императора показались недостаточными. Военным орденам Палестины было приказано не иметь с ним дела; духовенство равным образом отстранилось от его предприятий; Фридрих вошел в Иерусалим, справив победу над христианами и обстоятельствами, и пока госпитальеры осведомляли султана о легкости, с какою можно было бы убить императора на иорданских берегах, султан возвращал ему Иерусалим с Вифлеемом и Назаретом и уступал латинянам право жить в городе и укреплять его.
Отвлекаясь от бранных полей, Фридрих искал более прочной и отрадной славы. Конституции, составленные в замке Мельфи, были призваны обновить прежний порядок, ветшающий от времени и небрежения. Провозглашенное в них божественное право монарха означало, что сей последний присутствует во всем и что его суждения непререкаемы. Продажа фьефов была запрещена; на всех вассалов распространены королевские налоги; носить оружие стало возможно только по особому разрешению. Постоянное войско, набранное из сарацин, избавляло короля от нужды созывать баронов, силу часто ненадежную и всегда требовательную, и раздражать напоминанием о феодальных обязанностях людей, все более стесняемых в их феодальной вольности. Клир, лишенный права судить еретиков, сам подвергся светскому суду; общее законодательство распространилось на города, отняв у них самоуправление и вверив их жизнь распоряжению королевского чиновника. Своих доверенных людей Фридрих любил возвышать из брения: опасаясь привлекать к государственной службе самолюбивую знать, он справедливо видел в ней тучное поле, на котором сеются и возрастают драконьи зубы мятежа. Тягостная и изощренная система налогов, государственная монополия на шелк, железо и зерно не могли не вызывать сильного недовольства; но твердая валюта, установленное единообразие мер и весов и отмена пошлин на внутреннюю торговлю были благом, редким в Европе, а провозглашенное равенство всех жителей королевства перед законом довершило славу законодателя, которую Фридрих любил облекать античными драпировками. Победив миланцев при Кортенуове, Фридрих не устоял перед возможностью отплатить наследственные обиды и вступил триумфатором в Кремону; подобно Диоклетиану и Аврелиану, торжествующим над сильными врагами, он вывел в своей процессии слона, влекшего по городским улицам захваченную у неприятеля знаменную колесницу. Но подземные вихри зыбили его триумфальную арку. Едва новые законы начали действовать, провозглашенное на весь мир торжество политической мудрости омрачилось восстаниями Сиракуз и Мессины, подавленными с ужасающей жестокостью и показавшими, что за кулисами этой театральной феерии скрываются не только движущие ею славолюбие и тщеславие, но также труды и муки людей, способных заявить о своем недовольстве лишь ценою своей гибели.
Двор был зеркалом, отражающим и множащим славу государя. Двинувшись в Германию, дабы усмирить своего мятежного сына, Фридрих предстал изумленным глазам швабских и франконских баронов, словно Вакх, шествующий по Индии, среди леопардов и верблюдов, под охраной эфиопов и сарацин, в восточной пышности и блеске пурпура и самоцветов. Он прочел Платона и пленился славой философа на троне. Христианские, арабские, еврейские учители спорили перед ним; он с любопытством углублялся в учение Аверроэса и дал у себя приют детям Комментатора; он поддерживал дружбу с никейским императором и получал от него греческие рукописи. Равнодушный к философскому изображению нравов и страстей человечества, к опровержению общих предрассудков и исследованию их могущества, он спрашивал мусульманского мудреца Ибн-Сабина о вечности мира, целях богословия и бессмертии души и благодарно принимал от него письма с надменными поучениями. Школы, издавна существовавшие в Неаполе, он преобразовал и возвысил до университета, однако стеснил своих подданных запретом учиться в иных местах и думал даже уничтожить Болонский университет, чтобы избавить свое создание от совместников. Он щедро награждал людей, искусных в ремеслах, и привлекал к своему двору музыкантов, рассказчиков, фокусников и всех тех, кто мог удивить или развлечь его взыскательное внимание. Считая Геликон не менее достойным владением, чем Ломбардия, он побуждал придворных к сочинению стихов и сам подавал им пример. Королевские судьи и нотариусы слагали канцоны и сонеты, где разбирали свои чувства и домогались благосклонности возлюбленной со всей точностью в дистинкциях, привитой юристу, и с учтивой настойчивостью дипломата. Выбор провансальской поэзии в качестве образца делает честь их вкусу и смелости, а умение выдержать спор с сим блестящим и опасным образцом было причиною, что всякое стихотворение, написанное их преемниками на народном языке, стали называть сицилийским. При длительной осаде Фаэнцы Фридрих коротал время за сочинением трактата о соколиной охоте: это занятие давало ему возможность снова переживать радости любимой забавы, описывая ее, и утоляло честолюбивое стремление опровергать Аристотеля, следуя за его мнениями. Он ценил астрологию как из общего для своей эпохи суеверия, так и из потребности видеть свои дела начертанными на небе; Михаил Скот, славный математик и алхимик, был одним из его ближайших советников. Чрезмерный поклонник своего гения, Фридрих заставил своих современников, волею или неволею, разделить это поклонение.
***
Я сидел, слушая все обыкновенные признаки случайного ночлега — то нестройный и жалобный лай собаки на дворе, то плач младенца в зыбке — когда хозяин принес мне ужин: говядину жареную, яйца, булки и зеленый чай; сверх того, предлагал мне табаку весьма хорошего, который сохраняется у него от происшествий военного времени в сафьянном мешке, от чего, впрочем, я отказался. Он был необыкновенно услужлив. Безжалостность, с какою он встретил мое появление, тем объяснялась, что от нашествия невиданных гостей он потерял совсем голову; меж тем мои слова о важных поручениях, с какими я путешествую, заронили в него опасение, что я могу сильно ему повредить, и он явился тронуть меня невзгодами своего жребия. Жалобы его на непрочный промысел, на отягчительную аренду, на высокомерие панов были горькие. Доход его весьма зависел от христианского прилежания окрестных жителей, стекавшихся в здешний храм на праздники, в коих мой корчмарь выказал глубокую осведомленность: он с горячностью отзывался о святой Урсуле и одиннадцати тысячах девственниц, чья память совершается с похвалами и небольшою ярмаркой, и сильно порицал св. Юлиана Толедского, не умевшего вызвать уважение поселян. Корчмарь сказывал, что языки клеветников виною, что проезжие бывают предварены о его заведении невыгодно и он имеет много огорчений от путешественников, вообще грубых в повадке, да вдобавок ожесточенных по своей должности; что я, однако, могу теперь видеть, где истина, и т. д. Чтобы его успокоить, я поклялся на чашке зеленого чаю, которую в ту минуту держал, что не сделаю ему ничего дурного, и он ободрился до того, что приступил ко мне с просьбою: думая просить для своей корчмы залогу, то есть солдат, оставляемых с письменным видом для предохранения жителей от насильств, — а если не удастся, то хотя бы охранительный лист — он хотел, чтобы я вызнал для него, пойдет ли батальон, стоящий нынче на фольварке, и далее с графом, когда он тронется в путь, или же останется здесь. Не успел я разуверить его в своей влиятельности, как крик со двора возвестил о новом прибытии. Еврей тотчас выбежал. Из любопытства и я пошел поглядеть на проезжего. Подле кибитки, похожей на мою и так же, верно, купленной лет десять тому за четыре рубля с полтиной, я разглядел стоявшего человека, над коим уже прозвучал неумолимый приговор корчмаря. Усталость и уныние были в нем явственны даже для непроницательного взора; платье на нем, сколько я мог судить, оплакивало крупными слезами его решение ехать через мост. Еврей советовал ему попытать счастья в ближайших мещанских домах — иначе ему настояло ехать на фольварк, до которого считалось две легкие мили, — однако не стучаться в первый же на дороге дом, поскольку его хозяин, хотя и честный ремесленник, недавно повредился в разуме и там никому ночлега не дают. С этими словами еврей пошел обратно в дом, хладнокровно предоставив запоздалому гостю сетовать на свою неудачу. Мне захотелось поговорить с ним: я назвал свое имя, утаив, что занял последнюю комнату; мы сочлись знакомцами, их нашлось много. Он открыл мне, что едет с одним поручением в корпус Ферзена, надеясь найти победителя Костюшки соединившегося с Суворовым, и что разбитие Сераковского и дело при Мацевичах укрепляют нас в надежде кончить кампанию еще прежде нового года. Я пожелал ему сыскать ночлег счастливо, и мы простились. Встретив еврея подле моей комнаты, я спросил, от чего помешался в рассудке тот несчастный, коего он упоминал. Еврей отвечал, важно качая головою, что это очень печальная история, и поведал мне ее, как я поведаю Вам. — Один богатый пан, из тех, что содержат сад с фазанами, на всех мебелях вырезывают свои гербы, ездят с гайдуками и в карете на пасах, а при подъезде к местечку трубят в рога и стреляют в воздух, минувшею весною, видя кругом военные внезапности и будучи озабочен судьбою своего имения, замыслил схоронить все, что было у него в доме ценного, на одной поляне в глухом лесу. Доверенные люди из его прислуги по ночам перетаскивали туда серебро, бронзы, картины; под древесной сенью был поставлен шалаш, вход которого украшался двумя мраморными фавнами, и в нем ночевал лесничий с заряженным ружьем. Однажды понадобилось послать срочные вести лесничему; под рукою у пана оказался бедный шорник: пан приказал ему — тот не смел ослушаться. Час был поздний; туман тянулся меж стволами, тропа терялась; терновник хватал его за платье, таинственные звуки за спиною его слышались; с замирающим сердцем вышел посланец на край опушки, против веницейского зеркала, поставленного под дубом; месяц на миг открылся и показал шорнику его бледное отражение во тьме дубравной — тут его разум и не стерпел. Шорник проблуждал в лесу всю ночь и на рассвете добрался до дому; жена, истомившаяся страхами, бросилась к нему: он смеялся и на все указывал пальцем. — Дальнейшую его историю, тяготы и отчаяние его семьи представьте себе сами. Кто-то сказал, что войну рождают отношения не между людьми, а между вещами; о том судить я оставляю тем, кто умнее меня, а сам повторю только, что война сладка тому, кто ее не пробовал. Тут пришло мне в голову спросить у еврея, знает ли он о битве, в которой граф лишился ноги. Он рассказал мне обстоятельства этого дела, как сам о них слышал от графской челяди. Корпус Дерфельдена нагнал польский арьергард, переправляющийся через Буг. Поляки ломали мост; их орудия с того берега не давали нашим войскам сему препятствовать. Граф был на берегу с Софийским карабинерным полком. Полковник Рарок со своими гренадерами прискакал к графу, увещевая всех разъехаться, ибо неприятель, видя генерала, окруженного свитою, непременно станет по нему стрелять. В эту минуту ударившее ядро оторвало у графа левую ногу, а у Рарока правую, и сей выстрел был от поляков последний. Графа отнесли в лощину, и собравшиеся медики занялись его ногою; Рарок оставался без помощи, пока не распорядились перенести его в соседнюю деревню, в господский дом, где он на другой день и умер. Оставя батальон егерский при графе, прочие войска выступили на соединение с армией Суворова; а ежели вызнать у начальства на фольварке... — Тут еврея кликнули на графскую половину, и он покинул меня с моими праздными мыслями.