Евгений Венский - Опиум
— Вот как! Оригинально!
— Очень даже неоригинально. Что бумага печатная, что белая, — разница. Хотим письмо писать, чтобы газету посылали без грамоты, — пущай чистую бумагу посылают.
— А как политграмота?
— Я и говорю, что ися мастерская грамоту палит, а от ее в грудях стеснение. Коли ежели махорку, то отшибает, а полу-крупку — ни в рот ногой.
— Так-с… Может, спортом занимаетесь?
— Занимаемся.
— Кружки есть?
— Не. Больше одним кружком сидим.
— Гимнастика, что ли?
— Разное… В козыри, в козла, в подкидного…
— Хорошо организовались?
— Сознательно. С рыла но монете, — и колоду купили. В три листика, начали заниматься, да делегату но вкусу не пришлось.
— Почему?
— Очень просто… Занимались это кружком ночыо, а он и подкрадись. Ему тоже сдали.
— Ну!
— Ну и налетел на 16 рублей.
— Очень хорошо. Еще чего просветительного ист ли? Словесность, например?
— Есть. Словесность у нас едовитая. Как учнут поливать, ястреба на лету падают, машина останавливается и даже мастер в обморок надает, со всех своих четырех ног. У нас, мил человек, в общежитии ни один человек не выдерживает. А ежели баба подойдет, то от словесности моментально вверх ногами встает…
— Так… так…
Рабкор в теленке постоял еще с минуту и пошел обратно:
А сзади него, словно улей, гудела мастерская, и из общего гомона вырывались отдельные:
— Встань до сдачи. Рюпь в банку!
— Мать-пымать, за отца замуж отдать!
— Расшибу!
— Караул! Режут!
— Ставлю сапоги на-кон!
— Двойка, в три господи-бога!..
* * *
Рабкор посмотрел по сторонам, сел на тумбу и записал в обмусоленный блокнот:
«Несознательная колбасная Пищетреста № 17».
Задумался, посусолил карандашом и положил орудия производства в карман.
— Организованно живут дьяволы… И булавки не подточишь!..
В медвежьем углу
Митревна услыхала залихватскую музыку со двора заводского культпросвета и подползла к щелке.
— Хоронют кого, аль обзаконивают, сосватамши?
Три минуты она не могла ничего понять, потом вдруг закрестилась и быстрым лётом сиганула по проулку. С жареными семячками сидела у тумбы Кондратовна.
— Пришли, милая. Своими глазами видела. Один важный такой, веселый, так и стелется. И отец дьякон Сафроний там и управляющий там… Встречают милая… С палетами, при сабле, усищи — во!
Кондратовна хлопнула глазами, отвечала:
— Я ж тебе, алмазная, говорила. И видение было и знамения, — подхватила корзину и помчалась направо, а Митревна помчалась налево.
К щелке подошел комсомолец Дудкин и купеческий сын Штопоров.
— Почему музыка, Штопоров?
— Мильтоны даве у Кабанихи аппарат реквизнули и боченок перваку. Наверно, с радости режутся.
— Гляди, гляди…
Штопоров побледнел, а Дудкин позеленел.
Скорее, Тишка, прячь документы и звезду в сапог и шпарь к нам в сарай. Тебя первым делом в расход пустят. А я спрячу.
Дудкин переложил бумагу из правого кармана в левый, сунул кепку со звездой в голенище и тяжело задышал:
— А как же наши-то? Побегу звонить. Соберемся ватагой и налетим.
Оба помчались куда-то.
В Исполкоме тов. Фрадкин прыгал у телефона.
— Кто говорит? Предзавкома? Какая банда? С погонами? На дворе? Сидоренко! Летом! На когтях!
К заводу бежали шесть чонов. Из милиции торопились тяжелые мильтоны, прожевывая кашу. У каланчи начальник угрозыска собирал «своих» и что-то разъяснял.
Забор облепили мальчишки, бабы, лавочники, мужики с базара. А входы и выходы хитрым манером уже занимали чоны, милиция, комса и гарниза, состоящая из 8-ми человек.
У сарайчика на сваленных бревнах заводский оркестр шпарил во все тяжкие «Барыню». Товарищ Фидельман истово махал палочкой, а перёд оркестром на площадке сгрудилась толпа шибко неожиданных лиц: две дамы в шляпах, три студента со шпагами, дьякон, какой-то старичок, мальчишка… А посредине отплясывал с нарядной барышней молодой полковник в гусарском мундире с золотыми погонами, с длинной саблей и звенящими шпорами на сверкающих сапогах.
Компания апплодировала, хохотала, вскрикивала, а больше всех старался дьякон. Подобрав рясу, он семенил за танцующей парой, бил каблуком землю и тряс в блаженстве кудлатой головой.
— Белые город заняли! — сказал кто-то из зрителей.
— Дождались наконец-то, господи-батюшка! — умилились шопотом рядом.
— А чьи это мамзели на распояску совсем изощряются?
— Таперича насчет налогу облегчение выйдет.
— Но почему никакой канонады нет и орудием не фуцкинируют?
На двор вышел начальник милиции тов. Гузик, держа руку на кобуре. Вдоль забора пробежала тревога: — И как это люди вовсе страху не боятся?
У них сроду такие способности с материнским молоком матери.
— Собственноручно — один — и ничего!
Тов. Гузик подошел вплотную к танцорам и отодвинул в сторону студента.
— По какому нраву погоны и оружие? Что есть за человек?
Полковник глянул на него через губу и топнул каблуками.
— А ты что? Катись колбаской! Танцовать желаю.
— Я те потанцую! Кто ты есть такой за человек?
— Брысь! Не путайся!
— Прошу не фиксировать невежества и немедленно сдать оружие! Ты — бандит!
— Я тебе за бандита докажу документальные данные! Инструкции не знаешь!
Полковник сделал еще фантастическое па, остановился, предложил своей визави честь и мир, и сатанински-величаво ткнул себя пальцем в ордена.
— Я тебе не Кабаниха: ты меня не реквизнешь… Товарищи, для чего мы страдали на всех фронтах, чтобы Митька Гузик нас игнорировал при исполнении обязанностей.
Митька Гузик отступил натри шага в полном, изумлении.
— Ты меня не можешь оскорблять, бело-бандитская рожа! Даешь оружие!
Полковник застыл от негодования.
— Товарищ Гузик, запомни на своем носу: брось дух царизма, а оружие — наша собственность по хозрасчету. По официальной форме будьте столь и давайте ваш ордер на предмет превышения рабоче-крестьянской власти.
Вперед вылез кудлатый дьякон. Густо кашлянул и заржал октавой.
— Не имеешь ты полного права мешаться. А насчет самогону — ах оставьте! Вы куда Кабанихин затор девали? 48 ведер? а?
— Не твое дело, куда затор девали, аллилуйя поганая! Молчать!
— Триста лет молчали! Будя! На законном основании! А то можно и в ер-ка-ка обжаловать.
Полковник демонстративно повернулся на одной ноге, отчего шпоры прозвенели малиновками, поднял с земли штатское пальто и накинул себе на плечи.
— Товарищ Фидельман, марш за мной! А тебе я признаю.
Оркестр грянул какой-то марш и пошел в помещение за
важно выступавшим полковником. Вслед потянулись дьякон, дамочка, студенты, старичок и несколько зрителей, махнувших через забор.
Товарищ Гузик, многообещающе махая руками, направился за толпой.
Прошло томительных несколько минут. Внутри громыхал марш. Но вот из двери вышел товарищ Гузик, сердитый, красный, махнул рукой всем вооруженным силам, блокировавшим выходы, а сам направился в амбулаторию Здравотдела. У окна появилась его фигура и послышался голос у телефона.
— Не могу ликвидировать, тов. Фрадкин. Они репетируют «Дни нашей жизни» сочинение Леонида Андреева под музыку, а в особенности который полковник, то он никак не желает. Он офицера играет, говорит, что дозволено к представлению и желает домой итти по всем улицам, как полковник будто. Сам он фабзавком, а дьякон, который помощник директора, с ним заодно.
Толпа разочарованно плюнула и пошла врассыпную по домам.
Через полчаса из ворот вышла подозрительная кучка во главе с полковником и дьяконом. Товарищ Гузик бросил свой пост у амбулатории и бросился ей наперерез.
К его носу с обоих боков протянулось два солидных кукиша.
— Видал-миндал? Съешь!
— Айда к нам пиво пить!
Товарищ Гузик хотел зыкнуть, по оглянулся кругом, никого не увидел и пошел в середине между полковником и дьяконом.
На высокую трубу завода осторожно села красномордая луна.
Три штафеты
По подлежащей причине нижеподписавшегося сим извещаю, как ваше драгоценное и все ли благополучно? В смысле дискуссии по поводу считаю в равной мере с наступающим, так как новый стиль досконально не прививается. Чего и вам желаю. А мамаше посылаем фотографическую личность. Сымались в самой лучшей, в бюст, кабинетным портретом поперек. Негативы хранятся в любую погоду, пущай смотрит и проливает слезы радости материнского чувства. Во первых строках моего письма все обстоит благополучно. Богоданная супруга наша, а по матерной женской линии ваша уважающая сноха с наступающим и желаем от господа-бога. Торгует семянками на Зацепе, и бога гневить нельзя. В отрывном календаре пропечатано, в Париже семянки клюют только попугаи, которые разговаривают на всех возможных языках по человечьи, но у нас наоборот, — которые до того занимаются, что и говорить разучились. Три пуда в день берем, а в двунадесятые семь и бога гневить нечего. Чего и вам желаем. И еще кланяемсь… А я по-старому…