Эфроим Севела - Остановите самолет – я слезу
Итальянцы – люди. Там матери – почет и уважение. O, mamma mia! Так, кажется, поют в Неаполе. Грузины у нас на Кавказе – еще больше люди. У них мама – Бог. Ну, уж о евреях нечего и говорить. Они в этом смысле – сверхчеловеки. Потому что в настоящей еврейской семье мама – Бог, царь и воинский начальник.
«Мама, нет на свете тебя милей!» – как поется в известной советской песне, авторы которой, – и композитор, и поэт – евреи, почему и песню эту можно по праву считать еврейской.
Но так может петь только русский еврей в Советском Союзе. Американский еврей так петь не может. Потому что в его сердце уже давно нет этого чувства к своей матери. Американский еврей отличается от русского, как молочный порошок от парного молока. Все, казалось бы, то же, да не то... Чувства нет. Один рассудок остался. Что полезно, а что бесполезно. Что выгодно, а что невыгодно.
Старенькая мама – это бесполезно, это никому не, нужно. Так туда ее, старую, подальше с глаз, в дом престарелых.
В оправдание американских евреев я могу сказать только одно: это не еврейское качество, а американское. Еврей ты или не еврей, но если родился под звезднополосатым флагом – отношение к родителям одинаковое: с глаз долой, из сердца – вон.
Не помню, вычитал я это в книге или видел в научно-популярном кино. у каких-то диких не цивилизованных племен был такой обычай: своих стариков, когда те становились немощными, племя, снимаясь со стоянки, чтоб кочевать дальше, оставляло на произвол судьбы, и их в конечном итоге пожирали хищные звери. У других племен этот вопрос решался еще проще – своих стариков они сами съедали, таким образом убивая сразу двух зайцев: и продовольственную проблему решали, и любимых родителей на склоне лет избавляли от одиночества и старческих недугов, давая им завершить свой жизненный путь в узком семейном кругу на крепких зубах благодарных потомков.
В Америке – богатейшей стране, где евреи далеко не самая бедная часть населения, у каждой семьи по два-три автомобиля, у большинства – собственные дома, и комнат в этих домах столько, что в Москве бы там поселили семей пять не меньше. Так в этой самой Америке родители, престарелые люди, – отрезанный ломоть, от них избавляются под любым предлогом без всякого зазрения совести.
У вас есть папа и мама, или одна овдовевшая мама, или один вдовый отец, в вашем собственном доме пятнадцать комнат в три этажа, зарабатываете сто тысяч долларов в год, а родителей, если вы американец, вы не оставите доживать возле себя, согревая последние их годы сыновьей лаской. Вы их спровадите в дом для престарелых. В комфортабельный дом, стоящий уйму денег. Не остановитесь перед расходами, но сбудете родителей в чужие руки. И они будут там сидеть в стерильных комнатках, и негритянки в белых униформах будут катать их в сверкающих никелем креслах-каталках по длинным, как в тюрьме, коридорам, и кормить их будут в богато убранной столовой, и каждое утро они будут недосчитываться за столами своих соседей – отдали Богу душу еще до завтрака.
Старики живут в этих домах без семейной ласки и внимания, хорошо оплаченные кандидаты в покойники, и все их мысли невольно гуляют вокруг одной и той же темы: кто следующий в этом доме отправится в мир иной. Они живут среди дряхлости и тлена, и страшней такой пытки не придумать даже людоедам.
У нас в России, где не только нет лишнего места для стариков, где в одной комнатке живут три поколения вместе: внуки, дети и дедушки с бабушками, вас бы посчитали извергом и самым последним человеком, если бы вы заикнулись о том, что, мол, не мешало бы избавиться от стариков.
Свою собственную маму, которая тебя взрастила, вскормила, выходила из самых жестоких болезней, спасала от голода, сама недоедая, телом прикрывала во время бомбежек, разве можно во имя своего комфорта лишить ее на склоне лет семейного тепла, внимания, радости жить с внучатами и молодеть, глядя на них?
Когда я женился в Москве, мы даже медовый месяц провели в одной комнате с моей тещей Цилей Моисеевной, и хоть характер у нее был не сахар, разве поднялась бы у меня рука, чтоб сплавить ее куда-нибудь?
В первые месяцы моего пребывания в Америке, когда я еще чувствовал разницу во времени от прыжка через океан, да и вообще не пришел в себя от встречи с небоскребами, у меня появилась бессонница, и ночами я бродил по Нью-Йорку. Вернее, по его центральной улице – Пятой Авеню. Потому что свернуть в сторону, в любое из каменных ущелий рискованно: можно расстаться со своим пальто и последними долларами в кармане, а если совсем не повезет, не принести домой, в гостиницу для эмигрантов, и свою голову.
Я гулял один по Пятой Авеню и глазел на освешенные витрины самых богатых в мире магазинов, а оттуда на меня глазели манекены. Десятки одинаковых манекенов, обряженных в меха и роскошные платья, в дорожные костюмы и фраки, в легкую спортивную одежду и купальные бикини, смотрели на меня одинаковыми пустыми глазами и скалились в одинаковых бесчувственных улыбках.
Я не хочу обижать американцев. Тем более, американских евреев. Но в каждом из них есть что-то от этих манекенов. Потому и жить в таком окружении – сомнительное удовольствие, а при мысли, что со временем ты тоже станешь таким, хочется полезть в петлю.
Грешным делом, я уже полагал, что все повидал в жизни, и меня ничем не удивишь. Ошибся. Не только удивился, но чуть не стал кусаться от удивления.
Работал я одно время по своей профессии в доме престарелых. Хороший дом. Чистота. Прекрасное оборудование. Расположен как филиал при большой больнице, и наших клиентов пользуют лучшие врачи. За содержание там стариков их состоятельные дети уйму денег платят. Я стригу и брею клиентов. Жалких, трясущихся стариков. На своем скудном английском стараюсь каждому сказать пару ласковых слов, и они сразу догадываются, что я иностранец. Не по моему произношению.
Иногда я оставался там на ночь: дежурил за несколько дополнительных долларов.
Умирают старики ночью. Перед рассветом. Одна старушка дала мне телефон своей дочери – предупредить, если что случится. Среди ночи старушка стала умирать. Я спрашиваю у врача, сколько, мол, еще протянет? Не больше часа, говорит.
Я вспомнил про телефон. Старушка так нахваливала свою дочь, не могла нарадоваться, как она в жизни преуспела: муж – адвокат, свой дом на Лонг-Айленде, чудесные, как куклы, дети...
Было три часа ночи, и я позвонил на Лонг-Айленд. Там долго не снимали трубку, потом сонный женский голос спросил, чего мне надо?
Я сказал, что мне ничего не надо, а звоню им лишь потому, что, мол, мама ихняя умирает, и если они очень поспешат, то, возможно, еще успеют застать ее в живых. Вы думаете, на другом конце провода захлебнулись в рыданиях?
– Кто дал вам право звонить нам ночью? – строго спросила меня дочь. – Да еще в уик-енд?
И прочитала мне лекцию о неприкосновенности частной жизни и о том, что я хам.
Вся эта семейка приехала посмотреть покойницу поздно утром, отлично выспавшись. Дочь, спортивного типа молодая дама, проронила традиционную слезу, аккуратно перехватив ее носовым платком, чтоб не испортить тон на щеке.
Я смотрел на нее, как на своего личного врага, и она, почувствовав мой враждебный взгляд, повернулась ко мне спиной. Прямой и холеной, вскормленной покойной старушкой на лучших соках и витаминах.
На следующий день мой шеф сделал мне внушение за ночной звонок.
– Возможно, у вас, в России, так принято. – строго сказал мне этот старый еврей, который сам через пару лет попадет в такой дом. – В Америке другой порядок. И не вам его исправлять.
– Да сгорите вы все огнем, – ответил я по-русски.
Он, конечно, не понял.
Севернее города Бобруйск. Высота – 3200 метров.
А сейчас давайте разберемся, что такое свобода. Знаете, без красивых слов, и, как говорится. без розовых соплей... За свободу приятно умирать в кино.
Послушайте меня и не делайте такие круглые глаза. Я – простой человек. В Советском Союзе таких называли мещанин и обыватель. Я люблю жить спокойно и не бояться, что кто-нибудь на улице меня может ограбить. Потому что моя милиция меня бережет. Да, да, называйте это полицейским государством, тоталитарным режимом... как вам заблагорассудится. Чем больше полицейских я встречаю, когда вечером гуляю по улице, тем больше удовольствия я получаю от прогулки. Да! Я предпочитаю полицейского с дубинкой на ремне и пистолетом в кобуре, чем одетого в цивильное субъекта, у которого под модным пиджаком может скрываться кастет и нож.
Конечно, когда по улице будут прогуливаться одни полицейские, и только я одинешенек буду среди них наслаждаться вечерней прохладой, это уже, конечно, не культурный досуг, а больше похоже на прогулку арестанта в тюремном дворике. Зачем такой перебор? Во всем нужна мера. Пусть среди полицейских попадаются гражданские лица. Желательно, женского пола... и помоложе... а?.. У Аркадия Рубинчика губа не дура? То-то. Мне это с детства все твердят, и я, знаете ли, не отпираюсь. Что есть, то есть, а чего нет, того, извините – увы! Так вот – насчет свободы... Свободу в кашу не положишь. Свободой срам не прикроешь. Для этой цели требуются элементарные штаны с ширинкой, которая застегивается на пуговицы, а еще лучше – на замок-молнию.