Вячеслав Верховский - Я и Софи Лорен
В патетической манере выставила ногу, как опытный чтец-декламатор взмахнула рукой и изрекла:
– Под лежачий камень – что?
Я, ахнув, завибрировал на месте. А Эля побледнела вся как есть:
– Елизавета Зиновьевна, побойтесь Бога!
– Уж как я его, Элечка, боюсь, так вам и не снилось!
– И после этого вы еще настаиваете, что под лежачий камень вода не течет, – это вы?!
Лиза взглядом оценила нас как полоумных:
– Да при чем же здесь, товарищи, вода?! Повторяю вам в последний раз, – и свой вопрос нам задала по новой.
К стыду, мы с Элей оказались в тупике. Из которого сама же Лиза нас и вывела. Ей не терпелось нас сразить – и она выстрелила:
– Под лежачий камень – я всегда успею! Вот что такое мой настоящий русский афоризм!
Потом Лиза задекламировала из нового: «Дружба дружбой, а клин клином», «Красивый череп – украшенье организма!» – и, глядя на Элю в упор: – «Женщины убыточны!»
Попугай, округлившись на ту же Элю, затараторил:
– Дженчины убиточны!
– Вот вам живой пример, – крикнула Лиза, – как мои афоризмы уходят в народ!
Я перед Лизой трепетал, скрывать не буду.
– Дженчины убиточны! Дженчины!..
Признав свое безоговорочное поражение, Эля Гришман впервые попятилась и в жизни Соркиной уже не возникала.
Тем более что очень скоро Лиза из Донецка укатила насовсем. «Еду покорять собой Израиль!» И флаг ей в руки, бело-голубой.
Мама родная, каких людей мы экспортируем на Запад!..
А однажды мне позвонили из Израиля, друзья. Говорили-вспоминали, а потом:
– А, кстати, помнишь Лизу Соркину такую?
– А еще бы! Лизу?! Ну, конечно!
– Так вот, ее в Бат-Яме разодрали…
– Когда? За что? Какое горе! Да! Алло! – но связь уже прервалась. И так я до последнего не знал…
А совсем недавно – объявилась. Наш донецкий самородок жив!
Ее действительно в Бат-Яме разодрали. Но, к счастью, только на цитаты. И везде ее крылатые слова: в магазинах, клубах и концертах. В неоне, бронзе, кое-где в граните. А еще привет от попугая. Так пишет Лиза фольклористу Гришману. Вот какая Лиза молодец!
Впрочем, как в подобном случае сказала бы сама Лиза: «Свежо предание, но верится с трудом».
Сказала бы… Но, говорят, ее все-таки уже опередили…
Травиата умирала вхолостую
Что случилось в нашем оперном, вы слышали?
Ну, во-первых, там случился я. Сто лет я не ходил – и вот, пожалуйста.
В академическом давали «Травиату». Первый акт – спасибо Верди – завершился положительно. Второй – Верди тоже постарался, молодец. Во-первых, музыка. Знак качества стоит на каждой ноте. Ну Джузеппе! И вдруг – по сути, в завершение спектакля, когда осталось, в общем, ничего, – в перекрестных лучах софитов, высвечивавших авансцену, на которой умирала Травиата, появилась то ли птица, то ли… И забилась в воздухе панически: стала трепыхаться, будто в судорогах, и приплясывать, выписывая ромбы. Какое-то живое существо. Может, у кого-то и мелькнуло: ну и ну… Травиата – значит, ангел смерти! Но публика, припавшая к биноклям, тут же ахнула: конечно, это никакой не ангел – мышь! Летучая. Внушительных размеров. Но разве кто-то знает, что страшней?
Что было дальше. Когда, нагнетая звук, из оркестровой ямы зазвучало тутти форте, мышь нервно дернулась – и выпала из света. «Из света в тень перелетая» – так и здесь: шарахнувшись от ямы, она переиграла траекторию полета и, развернувшись в воздухе, как лайнер над Атлантикой, пересекла красную – пограничную – черту, отделяющую сцену от партера, и – о ужас! – на бреющем полете устремилась прямо в зал…
А на сцене умирала Травиата. Но на нее никто уже внимания, а обмирая сердцем: ой, что будет! – в предчувствии чего-то ирреального.
Спектакль переместился прямо в зал. Такого вопля зал еще не слышал! Определенно, он сошел с ума. Когда Спартак с рабами погибал, да и та же, извините, Дездемона, – зал молчал.
В тот же миг и ни секундой позже, когда мышь нарушила «границу», одновременно настежь распахнулись три двери, ведущие в зал – центральная и пара боковых. И в партер, ко всеобщему восторгу неофитов, как по команде вломились с длинными шестами три тетки, театральные служительницы, в синих униформенных халатах. Как будто уже были наготове. И от мыши только этого и ждали. Чтоб ворваться. И за ней… Стали, как скаженные, охотиться.
Травиата продолжала умирать. Ее смерть уже не волновала никого. Публика кричала: браво, бис! Адресуясь, разумеется, не к ней.
Что творилось в зале? Несусветное! Спектакль приобретал оголенно нервное, на редкость современное звучание. Сюжет «Травиаты» перекраивался по-живому. Самые продвинутые в зале догадались: это смелый режиссерский ход. Новая трактовка старого либретто «Травиаты». Естественно, прониклись. И от восторга искренне визжали. Но, конечно, это был не авангард. Как таковая летучая мышь автором либретто в партитуре прописана не была. Как говорится, ее и рядом даже не летало. А Травиата умирала вхолостую.
Служительницы театра уже в который раз пытались мышь из зала попросить… Увы-увы! Мышь разбушевалась не на шутку и выдворяться не желала ни за что! Изнуренные работницы партера – метались в зале вдоль и поперек. Мышь свысока над ними измывалась: они туда – она сюда. Они сюда… О Травиате все давно забыли…
Малость очумев от свистопляски, честно сделав свою черную работу, мышь прилепилась где-то на хорах. И затаилась. Что совпало с завершением спектакля. Дали занавес.
В сутолоке устремляющихся к выходу веселых, оживленных, отдохнувших и, конечно же, сверх меры возбужденных – это зрители – я протиснулся к одной из трех служительниц. Горемычная, как каменная баба, но с шестом, как в скорбном карауле, она замерла у выхода из зала. Чтоб хоть как-то успокоить, обращаюсь:
– Да что ж это такое происходит?! Театр, как-никак, у вас – академический. И что же?! Верди – и, как здрасьте, эта мышь!
– Ой, – она выдохнула, – и не говорите! – я вижу: еле сдерживает слезы. – Ну вы представляете?! Эта гадина, эта мерзавка нам уже третий день срывает представления! Но самое ужасное, – она горестно вздохнула, – будет завтра!
Я говорю:
– А что же будет завтра?
– Завтра – у нас дают «Летучую мышь»!
Чистота эксперимента
Я же завсегдатай филармонии. Во-первых, филармония под боком. Завсегдатай я особенно зимой, когда в квартире топят еле-еле. А здесь я и согреюсь. Плюс от родителей чтоб деться хоть куда-то, ну несносные! И чтобы где-то мне спокойно подремать…
Короче, музыку я очень уважаю. Шуберт, Кальман, все, что на слуху! Часто я оркестру подпеваю (это если я уже не сплю)…
Раз пошел я в филармонию, на музыку. И в антракте вижу… Алексей! Не скажу, что друг, – приятель он. Я совершенно удивился: он – и музыка?
Остановлюсь на Леше поподробней: Леша не женат, давно пора! Потому что всякий неженатый человек, кому под сорок, он не то чтобы запущенный, отнюдь, но у него ни мотивации, ни стимула, а значит, все же он запущенный, увы. Это видно даже по лицу. Что человеку не хватает женской ласки. А без ласки будет он без галстука. И мятый. Потому что на себя махнул рукой. Потухший взгляд и всякое такое. И ни разу даже не причесанный.
Таков и Леша, мой приятель Авсюков.
Да, он был, увы, не исключением. Он галстука напрасно не носил. А уж как умел он не причесываться! Я однажды даже не сдержался и вручил ему на память репродукцию. Репродукция с картины «Чешут лен», где, прозрачно намекая… Не, не чешется!
А тут гляжу – причесан Алексей! Едва ли не впервые. Чудеса! Но чудеса на этом не кончаются: никакой он не запущенный. При галстуке!
А потому что… Самое такое интересное: он всегда ж один. А тут я вижу: Леша не один. И мало не один. С ним рядом дама. На высоком каблуке. Давно пора!
Он весь приподнят, воодушевлен, они гуляют…
А в филармоническом фойе у нас на стенке композиторы висят, тремя портретами. Легко перепроверить: ровно три. Как будто больше трех не собираться.
И никто не знает, кто есть кто: этикетки все давно отпали.
Но я-то помню, я-то завсегдатай. Значит так, цитирую дословно: Римский-Корсаков, Алябьев («Соловей») и Мендельсон.
Почему такие разношерстные? Вот-вот! И я не представляю, что их связывает. Разве только музыка. И то.
А может, что имели – то повесили…
Публика гуляет под повешенными. Ей до них нет дела никакого.
И только Леша и его подруга, взявшись за руки, он в галстуке, она на каблуке, они культурно коротают свой досуг. Закинув головы, блуждают вдоль портретов. И, пытливо вглядываясь в них, вычисляют, кто из них троих – напомню: Римский-Корсаков, Алябьев, Мендельсон – кто из них Чайковский, по лицу.
И, кажется, склоняются к Алябьеву.
Вот чего у Алексея не отнять: он всегда был умным и пытливым!..
Не знаю, интуиция? Не знаю. Он оглянулся и увидел: это я. Это я, его приятель Вячеслав. К стеночке прижался, жду концерта.
Он мнет лицо в сугубо положительной эмоции. На портреты больше не глядит. Вот! И, оставляя их на попеченье этой Кати (я потом узнал, что это Катя), на своих ногах он прет ко мне. Он так смешно их задирает, при ходьбе, ну точно страус! В своих подстреленных штанах в косую клетку…