Антон Нечаев - Сибирский редактор
Не дождавшись, кидается в туалет, от премиальной нервотрепки его с утра выворачивает. По пути сбивает мою супругу, несущую на стол российский сыр ломтиками. Тарелка вдребезги разбивается, сыр прилипает к потным носкам лауреата. Жена в бешенстве; под оглушительный стон из сортира, она, матерясь, собирает сырные пластики, которым путь теперь на помойку.
И из-за таких неуклюжей я вел войну не на жизнь с любимым Меркуловичем.
Дружа с Дашуткой, но официально в Фонде еще не работая и даже не числясь в совете экспертов, я периодически внушал Дарье, что дать премию тому или иному парню, девушке, девочке, дяденьке необходимо. «Человек он-а-о хороший, – втолковывал я Петровой, – без говна. И талантливый, как черт, вот тебе крест, если не веришь». Но у шефа, читай у Марины, часто бывал другой кандидат. Дашутка же спрашивать мнение мэтра стеснялась: слишком плотно запал ей в душу обжигающе холодный прием, оказанный в редакции. Узнавала же меркуловичевский выбор это непосредственное и нелитературное дитя природы у меня, я же близок к жарко сплетенным телам журнальных руководителей. Не только кому присуждать, но и кого привлекать к сотрудничеству, кого о чем просить, куда чего писать – все я предложу, посоветую. Самой Даше не до подобных мелочей.
На одном из мероприятий Фонда в кинотеатре «Советское кино» Меркулович, змеясь скорпионьей улыбкой, вопросил Дарью: Что там у нас в этом году с премиями?
Дарья, не ожидая, что к ней обратятся, побагровела, залепетала, как на утреннике в детском саду: «А Антон (я) уже все решил. Разве он с вами не советовался?»
Возвращались мы с шефом в одной машине. Шеф рвал и метал (сперва в основном взглядом). Казалось, от его негодующего выплеска шарахаются проезжающие автомобили. Да и красивые центральные здания смотрели на нас как-то странно. Осуждающе.
– Как ты мог, – распалялся Меркулович, – без меня? Ты что, охуел? Пиздюк, ты у меня на зарплате! Кому ты там премии понавыписывал? Я, ужавшись, сообщил, что по прозе такой-то Игорек (шеф сразу поостыл, Игорек был его любимцем), в иных жанрах такая-то девушка «Ринат Меркулович, все равно больше некому», по поэзии вот эти два хлопца.
– Ни за что, – шеф снова завелся, – этому из Новосибирска ни за что. Он полный бездарь, умник, под Бродского косит. Ни за что. Тигрину надо дать. Дадим Тигрину. Он там в Москве бедствует.
Я присмирел и замолк. Добравшись до дому и разойдясь хмуро (мне повезло, в городе я живу в эдаком писательском поселке, рядом со мной еще с десяток литераторов поселилось, и шеф в том числе, поэтому на его машине нам всегда по пути. Да и классик, от имени которого мы молодых литераторов награждаем, тоже там жил. Аккурат от меня через дом. Тот же вид на реку, те же кустарнички, енисейский пахучий ветер. Под классика выкупили все квартиры на этаже, хватило места и кабинету с библиотекой, и внукам и кошке. По преданию, Петрович квартиру свою не любил. На лето прятался от сварливой жены в своем семейном домике за городом, куда косяками возили почетных гостей. Загородный домик, олицетворение скромности, если не бедности, видели все, квартиру же – единицы. Отсюда возникло и сказание о сибирском писателе, отказавшемся от земных благ, чуть ли близким к святости старце-правдолюбце. Правдолюбец, в молодости обтекаемый, увертливый, друживший с кем надо, кого не надо необидно умело избегший, к исходу дней своих и правда пророчески погрубел: лавировать уже было некуда; подобно пингвинчику в детской электронной гонялке, классик собрал все возможные елки-премии, облыжнил все холмы-ордена, придя к суровому тупику правды. Перестал здороваться с ветеранами, считая их всех за гэбистов, в особом раздражении от столичного беспредела поговаривал и о независимости Сибири от москалей. Близко к концу произнес страшную фразу: «Я никогда не встану под подлый советский гимн». Господь, как известно, читает наши слова по-своему: классик действительно под советский гимн более не подымался. Его стукнул инсульт, от которого он уже не оправился.
39
Добравшись до домашнего компьютера, я призадумался. По годам уже вроде не мальчик, а все еще бегаю за пацана, чаек подношу начальству, когда гости приходят, на почту гоняю или опять-таки за афродизиаками. Надо уже вырастать. Сколько можно! Сейчас или никогда. И я рискую. Посоветовавшись с Дашкой, стряпаю пресс-релиз о лауреатах Фонда со всеми моими продвиженцами. Засылаю его в прессу. И иду пить коньяк.
Однако под вечер беспокойство одолевает. Пресс-релиз еще не опубликован, а премия уже на носу, завтра наверняка во всех газетах он будет. Меркулович узнает – убьет. Или скорее от инфаркта сляжет. Надо упреждать удар.
Интереса ради, пишу Тигрину, разведать о том, как он к присуждению нашей премии отнесется, приедет ли. Тигрин отвечает: так и так, сижу без копейки, бедный, несчастный, как русская проститутка в Турции; за премией, конечно, поеду, но только на самолете, поезда не люблю, в поездах только быдло катается. – Ничего себе, – думаю, – ему еще самолет подавай. РЖД его не устраивает. А мы тут по Сибири только в плацкартах и раскатываем. Хрен тебе, а не премия.
Отправляю е-мэйл шефу: Дорогой Ринат Меркулович, Тигрину дать не получается, он по возрасту не подходит, даем вот этим авторам. Пресс-релиз заслан в СМИ, образец присоединяю.
Меркулович обезумел. Собрал всех своих опричников, которые набросились на мой скромный почтовый ящик на яндексе с обвинениями, угрозами, просьбами, уговорами. Ящик скрипел и вздувался, каждые пять минут принимая по три сообщения. Я ж скрипел и качался под стать древнему дереву под молодым ветерком-крохобором. Но мы с ящиком выстояли. На лауреатов было уже начхать; не начхать было на жизнь, на характер, на волю. На принцип. Я отстаивал свое право на существование, себя, как представителя вида в жестких условиях литературных джунглей. Оттачивал-укреплял умение бороться. Сдавал экзамен сэнсэю.
Два дня без передыху длился наш поединок с Меркуловичем, поединок нового века – не на мечах и шпагах, а словесный, по электронной почте. И я его замочил. Убедил. Повалил. Меркулович сдался. Экзамен сдан.
Теперь, в этой истории лишь одно удивляет: как пожилой, больной человек, писатель держался за такую мнимую, иллюзорную вещь, как влияние. Влияние на что? На жалкую премию, присуждаемую людям, которых мы толком не знаем, часто даже не любим их творчество, а порою вообще в глаза не видели и не уверены, что они существуют. Этому старому мудаку надо было обязательно утвердить свое, чтобы только он был решателем, и никто более. Можно было продвинуть на те же премии кого угодно, но надо было об этом попросить шефа, именно попросить, то бишь признать его могущество и превосходство. Молодое Дарование так и делало. Перед премиями подходило к Меркуловичу в редакции и, скорчив глубокомысленную харю, предлагало выдать награду какому-нибудь своему приятелю или понравившейся поэтесске. Меркулович, конечно, прислушивался к рекомендациям Дарования, а как иначе, ведь молодежь, мы, старики, уже не всегда понимаем, что нужно читателю, да и есть подозрение, что в отсутствии шефа перспективный поэт потрахивает их общую подружку Марину, как же, как же, надо уважать. При таком византийском подходе Дарованию неоднократно удавалось провести на премию своих людей.
Однако самый скандальный переворот в присужденческой политике Фонда совершила все же Дашутка. Не убоявшись славных литературных имен, бывших в тот год в жюри, пойдя наперекор всему и вся, она воткнула в число лауреатов одного местного небесталанного священника, в перерывах между венчаниями и крестинами, сочиняющего драмы в стихах. Провела его в лауреаты, отобрав половину премии у критика-иркутянина, в наглую заставив приехавшего на церемонию питерского прозаика, лауреата Государственной премии РФ лауреатский диплом священнику выдать. Михаил Николаевич, не соображая в чем дело, машинально вручил диплом, пожал слегка взмокшую православную руку и, как преданный анафеме еретик, поплелся на место. После этого дашкиного фортеля и, невзирая на строгий выговор от фондовских бонз в адрес Дарьи, во здравие семьи Петровых полгода без роздыху читались молитвы в кладбищенском храме, по месту службы священника-лауреата. Пилась Неупиваемая Чаша. Читалась Неусыпляемая Псалтирь. Ради такой льготы рисковать стоило…
40
Последний денек в редакции. Солнышко светит в зарешеченные окна – первый этаж. Мирно стрекочет принтер – распечатываю чей-то роман. На столике болгарское вино «София», единственное, признаваемое Меркуловичем из болгарских. Кусок белой булки. Я пью один, поминаю своего друга, товарища и начальника, доброго хитрого странного смешного Рината Меркуловича. Голос его кажется где-то здесь, витает в редакции, вот-вот воплотится. Мне грустно. Грустно и хорошо. Я мысленно благодарю его, ругаю и критикую. Для меня он пока не умер. Я не успел еще с ним расстаться.