Кальман Миксат - Выборы в Венгрии
Я опять все ему выложил: хлебное местечко, дескать, не найдется ли.
— А кто он? Унтер отставной? — оживился Фейервари.
Я ответил: «Нет». И Фейервари, вспомнив вдрур, что позабыл что-то в министерском кабинете, побежал туда. Но из дверей, ва которыми он скрылся, появился сам Шандор Векерле — цветущий, сияющий, как жених, еще издали протягивая мне руки, точно старому товарищу.
Я объяснил, чего добиваюсь, прося сделать для Криштофа что-нибудь.
И представь себе, он чрезвычайно заинтересовался — прямо-таки с радостным нетерпением слушал, а когда я кончил, вскричал:
— Будет сделано, Менюшка, дорогой! На какое место прикажешь его назначить?
Я, по правде сказать, растерялся немного от неожиданности, не сообразил сразу, какое из всех возможных мест выбрать для Криштофа. И тут этот проклятый звонок зазвенел, да так резко, настойчиво; не мог уж Антал Молнар секундой позже кнопку нажать! Мы оба побежали в зал.
Там уже Дюла Хорват выступал, — да ты знаешь его. Вам, женщинам, он всегда нравился. Хорват, милочка, человек замечательный, и не просто потому, что талантливый. Он сначала поседел, а потом помолодел, — мы же, грешные, сначала бываем молодые, а потом уж седеем.
Полдень был — за окнами как раз благовестить начали, — когда Хорват ополчился на королевские ответы. Фелициан Зач[75] тоже как раз полдень выбрал, чтобы в королевские покои ворваться.
Но Зач милосерднее был, он только четыре пальца отрубил королеве. А Хорват кинулся рубить правую руку его величества — Шандора Векерле.
Говорил он оригинально, красочно, но мысли у него разбегались, расползались, как те омлеты, на которые ты жаловалась. Отдельные места возбудили, правда, общее внимание; особенно он в насмешках силен. Обронил он и много идей интересных.
Коллеги его в ложе для прессы только вздыхали: "Ах, как разбрасывается! Ведь это же целая самостоятельная тема… Вот опять… Опять…" Им-то казалось, что он перлы ума и красноречия расточает. Но все это так относительно! Мамелюки, например, думали, что их грязью обливают, а оппозиция — что огненной лавой…
Никого не пощадил Хорват — ни живых, ни мертвых; даже на машину для голосования обрушился (и этот бедный, невинный инструмент не оставил в покое!). Ярко, живописно — пожалуй, даже слишком — разоблачил нашу национальную политику; правительство разругал на чем свет стоит, а похвалил только одного-единственного человека: Гергея Молдована.[76]
Понятия не имею, деточка, кто этот Молдован, где живет, чем занимается; но в одном не сомневаюсь, раньше Аппони кресло премьера он не займет.
Но все равно для Дюлы Хорвата и для Криштофа день был сегодня удачный.
Остальные выступления перенесены на понедельник. В понедельник и я, пожалуй, запишусь в ораторы.
Твой любящий супруг Меньхерт Катанги.
P. S. Насчет квартиры все сомневаюсь. Хотя вот Леградн[77] новый дом сейчас строят…
Как ты смотришь на такую комбинацию?
М. К.
Письмо пятое
9 октября 1893 г.
Милая моя Клари!
Сегодня и я записался выступать. Есть у меня одна идея, которую я собираюсь изложить, — правда, с оппозиционным душком (это меня и удерживает).
Ты сама мне ее подала, душенька. Глядя на тебя, подумалось мне, что каждое наше правительство обращается со своей страной, как я с тобой. Вместо серьезных государственных мер мелкими подачками затыкает рот общественному мнению, — и то, когда оно чересчур уж его разинет.
Точь-в-точь как Я! только ты дуться начнешь, сейчас ковер тебе обещаю. Ты успокоишься, поцелуешь меня даже, но немного погодя начинаешь спрашивать: а где же ковер? Принесу — ты замолчишь. Но через некоторое время — опять за старое: ворчишь, возмущаешься. Тогда я серьги или браслет тебе обещаю ради семейного согласия.
Так и все наши кабинеты поступают, детка, уже много десятилетий: как будто у меня научились.
Сейчас, например, все насчет «ковра» — реформы канонического права — беспокоятся, из Вены его поджидают. В печати, в парламенте нервозность, самые нелепые слухи подхватываются.
Какой он будет, ковер? Настоящий, турецкий, или подделка?
Но шутки шутками, а ковер — дело большое, хорошее.
Прежние правительства тоже иногда баловали нас подарками, чувства национальные тешили — но все это были мелочи: спичечницы там мельхиоровые да подтяжки трехцветные. (Помнишь, я тебе еще про словечко «и» говорил, которое одно, без других слов, тоже мало что значит?) А тут вдруг ковер целый!
Это и была суть моей речи — та платина, из которой я собирался всю проволоку вытянуть, посоветовав, в частности, правительству бросить эту политику «гостинцев», потому что у меня тоже ничего из нее не вышло. Но не бойся, пару серебряных жирандолей к рождеству ты все равно получишь. (А помнишь, душенька, когда тебе и букетика фиалок было довольно? То-то времена идиллические!)
Темой этой я поделился сегодня с Низачтоком (так мы, депутаты, дядю твоего, Эрне Урбановского, прозвали). Дело в том, что у меня возникли сомнения: а можно ли мамелюку выступать с такой речью?
У бедного Низачтока волосы дыбом встали.
— Apage satanas! [Изыди, сатана! (лат.)] — произнес он. — Отойди от меня! Ты бациллой Аппони заразился.
Это меня озадачило, и послезавтра я, пожалуй, попрошу стереть мое имя с доски, где записаны ораторы. Не завтра, потому что подольше хочу насладиться нимбом, который окружает желающих выступить. Записавшийся на особом счету в своей партии, о нем как об ожидающей ребенка женщине заботятся — балуют, осведомляются ласково: "А о чем говорить будешь?" (На что ты лишь загадочно улыбнешься в ответ.) В клубе его от сквозняка оберегают, а за тароком[78] прощают все промахи: у него, мол, другое на уме! Вечные «молчуны», а таких много, взирают на него с благоговением, как на высшее существо, а ораторы-ветераны похлопывают по плечу и советы дают, словно старые воробьи, которые птенца летать обучают: "Не смотри ни на кого, когда будешь говорить. У одного одобрение на лице, у другого неодобрение — это сбивает. Смотри лучше все время на Банфи: у него лицо без всякого выражения".
Одним словом, Кларочка, упьюсь славой в эти два дня — все равно для этого ничего не нужно, кроме загадочной улыбки. А этому я отлично научился у Дарани.[79]
Что до сегодняшнего заседания, на нем ничего особенного не было, хоть я и просидел с десяти утра до самого вечера.
Потому что неправда это, сплетни тети Тэрки, будто я "со своим дружком Алджерноном Бёти",[80] как ты пишешь, только под утро домой возвращаюсь.
И вчера я тоже в десять вечера лег. Иначе как бы я попал в парламент с утра пораньше?
Врунья она, тетя Тэрка, не верь ей.
За себя-то я не стал бы обижаться, честное слово. Но шельмовать такого скромного, такого достойного и солидного пожилого господина, как мой друг и покровитель Алджернон Бёти, с которым я действительно ужинаю иногда, беседуя о государственных делах и прочих поучительных вещах, — это просто безобразие. Давно пора язычок ей укоротить!
И Хелфи тоже не мешало бы, — слишком уж часто и подолгу он говорит.
Я несколько раз пробовал вставить словечко — ради тебя, Клари, чтобы моя реплика в газеты попала и ты видела, как рано твой муж встает и как деятельно участвует в общественной жизни. Но скоро понял, что его речь не будут публиковать: слишком слабая. Ну и не стал зря расточать красноречие.
После Хелфи встал Дюла Хорват. Он тоже так часто встает, что мог бы вполне и не садиться.
В сегодняшней его речи самый большой эффект произвели умолчания. Это тоже только ему удается. Все ждали, что Хорват разъяснит один намек из своего субботнего выступления, а он вместо этого стал отвечать на блестящую речь графа Бетлена о боксёгском покушении.[81] Хорват скоро до того дойдет, что министры будут к нему с интерпелляциями обращаться, а не он к ним.
Но вот чего давно не видел наш солнцем залитой зал (жара африканская — и не думай приезжать, Кларика!) — это что среди мамелюков такой доблестный витязь найдется, который отобьет нападение противника. Шандор Хегедюш[82] сделал это под общий восторг и одобрение. Дивлюсь я, Клари: такой ум, такие познания — и в такой крохотной головке помещаются! (Кстати, о помещении: квартиры я еще не снял, но теперь займусь этим вплотную.)
Хегедюш взял под прицел непостоянство оппозиции: столько про реформы кричала, а теперь о них даже не поминает. Ирония и пафос, логика и лирика причудливо переплетались в его речи, обличавшей тонкого наблюдателя, мастера распутывать передержки.
После него еще Отто Герман выступал интересно. Герман, он тоже не дурак; только мы не доросли до него немножко.