Игорь Губерман - Искусство стареть (сборник)
Грустно думать под вечермужчине о его догоревшей лучине
Нас годы гнули и коверкали,
но строй души у нас таков,
что мы и нынче видим в зеркале
на диво прежних мудаков.
Следя, как неуклонно дни и ночи
смываются невидимой рекой,
упрямо жить без веры – тяжко очень,
поскольку нет надежды никакой.
Теперь я смирный старый мерин
и только сам себе опасен:
я даже если в чём уверен,
то с этим тоже не согласен.
Сегодня мне работать лень,
затею праздничный обед:
отмечу рюмкой первый день
оставшихся от жизни лет.
Не пожелаю и врагу
своё печальное терпение:
хочу я только, что могу,
и потому хочу всё менее.
К нам годы приходят с подарками,
и я – словно порча прилипла —
хочу кукарекать, но каркаю —
надрывно, зловеще и хрипло.
Былое живо в нашем хворосте,
ещё гуляют искры в нём,
и только старческие хворости
мешают нам играть с огнём.
Мне очень симпатичны доктора
и знаний их таинственное царство:
порой не понимают ни хера,
но смело назначают нам лекарство.
Кончается никчёмная карьера,
меняются в душе ориентиры,
мы делаемся частью интерьера
своей благоустроенной квартиры.
Про гибельную пагубу курения
врачи не устают везде писать,
и я стою на той же точке зрения,
но глупо из-за этого бросать.
Давно уже когда-то куролесили,
забросили мы это ремесло,
однако же ни ржавчины, ни плесени
ещё на нас нигде не наросло.
От помеси вранья и суесловия,
из подло сочетающихся звуков
рождаются духовные условия,
которые свихнут и наших внуков.
Никак не уловлю воспоминание
о времени, где был я дураком...
Недавно... И давно... И много ранее...
И ныне в состоянии таком.
Нет, я ни глубоко, ни далеко
смотреть не помышлял. Играл в игру.
Зато легко дышал, и жил легко,
а если даст Господь – легко умру.
Вдыхаю покоя озон,
с усилием видя и слыша,
старение – дивный сезон,
пока не поехала крыша.
В предчувствии и близости кончины,
хотя и знает каждый, что не вечен,
по-разному ведут себя мужчины,
блажен, кто наплевательски беспечен.
Раньше я не думал, если честно,
что такая это благодать,
что настолько будет интересно
гомон жизни вчуже наблюдать.
Напрасный труд, пустые хлопоты,
ненужных сведений объём —
вот наши жизненные опыты,
что детям мы передаём.
Такие случаются светлые дни,
такое души колебание,
что кажется – посланы Богом они,
чтоб легче текло прозябание.
Время сушит мыслящие стебли
на короткой жизненной дороге,
меньше я пишу теперь о ебле,
чаще начал думать я о Боге.
Когда я ночью слышу шорохи,
я не тону в предположениях:
то в отсыревшем нашем порохе
скребутся мысли о сражениях.
Увы, ничьё существование
уже никак нам не вернуть,
и нам целебно упование
на встречу позже где-нибудь.
Я сам рубил узлы в моей судьбе,
то мягко управлял собой, то строже,
всем худшим я обязан сам себе,
но лучшим я себе обязан тоже.
На кладбищах висит очарование,
несущее томительную ясность,
что жизни этой краткой дарование —
пустяшная случайная прекрасность.
Что-то вертится прямо с утра
в голове, где разгул непогоды...
Вот! Я думал о том же вчера:
наливать надо, помня про годы.
Вечер жизни полон благодати,
если есть мыслительная мельница —
и мели что хочешь, в результате
в мире ничего не переменится.
Стремясь и рвясь нетерпеливо,
победно молодость кричит,
а старость мешкает блудливо
и осмотрительно молчит.
На нас когда кидают девки взор,
уже зрачок нисколько не дрожит,
как будто непородистый Трезор
куда-то мимо них сейчас бежит.
Конечно, муки ада – не безделица,
однако, мысля здраво и серьёзно,
уже на рай нам нечего надеяться,
а значит – и воздерживаться поздно.
Кончается с фортуной наш турнир,
который был от Бога мне завещан,
остался мной не познан целый мир
и несколько десятков дивных женщин.
Любил я книги, выпивку и женщин,
и большего у Бога не просил,
теперь мой пыл по старости уменьшен,
теперь уже на книги нету сил.
Доволен я сполна своей судьбой,
и старюсь я красиво, слава Богу,
и девушки бросаются гурьбой
меня перевести через дорогу.
Вытерлись из памяти подружки,
память заросла житейским сором,
только часто ветхие старушки
смотрят на меня с немым укором.
Смерть не минуешь, очевидно,
легко я кану в никуда,
и лишь порой весьма обидно,
что умираешь навсегда.
Стелилась ночная дорога,
и мельком подумалось мне,
что жизни осталось немного,
но есть ещё гуща на дне.
Старики не сидят с молодыми,
им любезней общение свойское,
и в ветрах, испускаемых ими,
оживает былое геройское.
Случится ещё многое на свете,
история прокручена не вся,
но это уже нам расскажут дети,
на кладбище две розы принеся.
А книжек в доме очень мало
сейчас держу я потому,
что сильно с возрастом увяло
моё доверие к уму.
Я начисто лишён обыкновения
в душе хранить события и лица,
но помню я те чудные мгновения,
когда являлась разная девица.
Старушки мне легко прощают
всё неприличное и пошлое,
во мне старушки ощущают
их неслучившееся прошлое.
Весьма, разумеется, грустно,
однако доступно вполне:
для старости важно искусство
играть на ослабшей струне.
Сохранно во мне любопытство,
мерцают остатки огня,
и стыд за чужое бесстыдство
ещё посещает меня.
Увлекательно это страдание —
заниматься сухим наблюдением,
как телесное в нас увядание
совпадает с ума оскудением.
Каждый год, каждый день, каждый час
и минуту (всего ничего)
то ли время уходит от нас,
то ли мы покидаем его.
Я печально живу, но не пресно,
уважаем по праву старейшего,
и дожить мне весьма интересно
до падения нравов дальнейшего.
Наша мудрость изрядно скептична —
опыт жизни оставил печать,
и для старости очень типично —
усмехнуться, кивнуть, промолчать.
Ушла игра, ушла, паскуда,
ушла тайком и воровато —
как из ума, так и оттуда,
откуда выросла когда-то.
Уже мы торопиться не должны,
все наши дни субботни и воскресны,
а детям как бы мы ещё нужны,
хотя уже совсем не интересны.
Старость обирает нас не дочиста,
время это вовсе не плохое,
очень только давит одиночество —
ровное, спокойное, глухое.
Влекусь душой к идее некой,
где всей судьбы видна картина:
если не вышло стать Сенекой,
то оставайся Буратино.
Меньше для общения гожусь,
в гости шляюсь реже с каждым годом;
я ведь ещё вдоволь належусь
рядом со своим родным народом.
Характер наш изношенный таков,
что прячутся эмоции живые,
а добрая улыбка стариков —
ослабнувшие мышцы лицевые.
Когда нам удаётся вставить слово,
мы чудным наполняемся теплом
и больше вспоминаем из былого,
чем было в том растаявшем былом.
Много лет мы вместе: двое
как единый организм,
за окошком ветер воет,
навевая оптимизм.
Теперь я в лиге стариков,
а старость хоть и бородата,
меж нас не меньше дураков,
чем было в юности когда-то.
Увы, но дряхлой жизни антураж —
печальная в судьбе моей страница:
едва лишь пошевелится кураж —
сей миг заболевает поясница.
Мне кажется, что в силу долголетия,
исправно и стремительно текущего,
теперь уже нисколько не в ответе я
за шалости сезона предыдущего.
Дурея на заслуженном покое,
я тягостной печалью удручён:
о людях я вдруг думаю такое,
что лучше бы не думал ни о чём.
Состарясь, угрюмо смотрю сквозь очки,
шепча себе: цыц, не пыхти;
но если и правда мы Божьи смычки,
то Бог – музыкант не ахти.
Я когда свою физиономию
утром наблюдаю, если бреюсь,
то и на всемирную гармонию
мало после этого надеюсь.
Конечно, было бы занятно
продлить мои земные дни,
но только так уже помят я,
что грустно сложатся они.
Живя уже у срока на пороге,
ложусь на свой диван во всю длину
и думаю, вытягивая ноги,
что скоро их и вовсе протяну.
Я мельком повидал довольно много,
и в этой мельтешистой скоротечности
меня хранили три некрупных бога —
упрямства, любопытства и беспечности.
Забавная такая хренотень
меня пугает нагло и бесстыже:
чем дольше я коплю на чёрный день,
тем чёрный день мой делается ближе.
Много в жизни этой не по мне,
много в этой жизни я люблю;
Боже, прибери меня во сне,
как я наслаждаюсь, когда сплю!
Пришла ко мне повадка пожилая,
которую никак уже не спрячу:
актёрскую игру переживая,
в театре я то пукаю, то плачу.
Что-то будит в сонной памяти луна,
шелестят ленивых мыслей лоскутки,
жажду жизни утолил я не сполна,
только стали очень мелкими глотки.
Ничего не воротишь обратно,
время наше уже пролетело,
остаётся кряхтеть деликатно
и донашивать утлое тело.
Я доживаю в тихой пристани
остатки выдавшихся лет,
и беззаветной страсти к истине
во мне уже нисколько нет.
А сгинуть надо, всех любя,
на тонком рубеже,
когда всем любящим тебя
ты стал тяжёл уже.
Легла блаженная прохлада,
слегка душа зашевелилась;
как мало мне от жизни надо —
всего лишь только, чтобы длилась.
Случится если с Богом разговор,
про тайный свой порок Его спрошу:
сейчас, когда состарился и хвор,
я в помыслах разнузданней грешу.
За рюмкой, кружкой, сигаретой —
смотрел вокруг я со вниманием
и много понял в жизни этой —
но что мне делать с пониманием?
Мне жить на свете интересно —
то дух потешится, то плоть,
а что духовно, что телесно,
расчислит вскорости Господь.
Я старюсь в полной безмятежности,
и длится дивная пора:
сопротивляться неизбежности —
весьма занятная игра.
Я храню ещё облик достойный,
но по сути я выцвел уже:
испарился мой дух беспокойный
и увяли мои Фаберже.
А вдруг на небе – Божий дар! —
большие горы угощения,
дают амброзию, нектар,
и чуть по жопе – в знак прощения?
Кончается прекрасное кино,
прошла свой путь уставшая пехота...
И мне уже за семьдесят давно,
а врать ещё по-прежнему охота.
Для подвигов уже гожусь едва ли,
но в жизни я ещё ориентируюсь;
когда меня в тюрьме мариновали,
не думал я, что так законсервируюсь.
Вдруг мысли потянулись вереницей,
хотел я занести их на скрижали,
перо уже скользило по странице,
но дуры эти дальше побежали.
Уходит молча – всем поклон
и просьба не рыдать,
как из Москвы – Наполеон,
из жизни благодать.
До чего же, однако, мы дожили
на житейской подвижной лесенке:
одуванчики эти Божии —
неужели мои ровесники?
Свершается от жизни отторжение,
вослед летит пустое причитание;
Творец нам заповедал умножение,
но свято соблюдает вычитание.
Старости не нужно приглашение,
к нам она является сама,
наскоро даря нам в утешение
чушь о накоплении ума.
Преисполненный старческой благости,
всех любить расположен я внутренне,
но обилие всяческой гадости
мне приходит на ум ежеутренне.
Чувствуя, что жить не будешь вечно,
тихо начиная угасать,
хочется возвышенное нечто
мелом на заборе написать.
Я раб весьма сметливый и толковый,
а рабством – и горжусь и дорожу,
и радостно звенят мои оковы,
когда среди семьи своей сижу.
Я душевно леплюсь к очень разному,
и понятна моя снисходительность:
вкусовые пупырышки разума
потеряли былую чувствительность.
На склоне лет мечты уже напрасны,
хотя душе и в том довольно лести,
что женщины ещё легко согласны
со мной фотографироваться вместе.
Мы так явно и стремительно стареем,
что меняться – и смешно и неприлично,
я не стану уже праведным евреем,
даже сделав обрезание вторично.
Хоть лёгкие черны от никотина
и тянется с утра душа к ночлегу,
однако же ты жив ещё, скотина,
а значит – волоки свою телегу.
Моё поколение тихо редеет,
оно замолчало, как будто запнулось,
мы преданы были отменной идее —
свободе,которая так наебнулась.
Трудна житейская дорога:
среди изрядно пожилых
заметно сразу, как немного
людей, доподлинно живых.
Про предстоящую беду
уже писал я многократно:
беда не в том, что я уйду,
а в том беда, что невозвратно.
Старел бы я вполне беспечно —
доволен я семьёй и домом,
и виноват склероз, конечно,
что тянет к бабам незнакомым.
На кратком этом жизненном пути
плевал я на разумные запреты,
и в мир иной хотел бы я уйти,
вдыхая дым последней сигареты.
Особая присуща благодать
тому, кто обессилел и стареет:
всё то, что мы смогли другим отдать,
невидимым костром нам души греет.
По смерти мы окажемся в том месте —
и вида, и устройства неземного,
где время и пространство слиты вместе,
и нету ни того и ни другого.
Угрюм и вял усохший старикан,
уж нет ни сил, ни смысла колготиться,
но если поднести ему стакан,
то старость воспаряет, словно птица.
До годов преклонных мы дожили —
сдержанны, скептичны и медлительны,
всюду молодые и чужие —
грамотны, поспешны, снисходительны.
Копилка сил уже пуста,
но я не полное убожество,
кусочек чистого холста
ещё остался для художества.
Мы жаждем слышать Божий глас,
возводим очи к небесам,
а Бог чего-то ждёт от нас,
хотя чего, не знает сам.
Хоть явного об этом нету знака,
похоже – мне дарована отсрочка:
везде болит, но в целости, однако,
души моей земная оболочка.
Старость – удивительный сезон:
дух ещё кипит в томленьи жарком,
жухлый и затоптанный газон
кажется себе роскошным парком.
Я понял, дожив до седин
и видя разные прогрессы,
что Бог у всех у нас – един
и только очень разны бесы.
Дьявольски спешат часы песочные,
тратя моё время никудышное,
стали даже мысли худосочные
чахнуть от шуршания неслышного.
Сезон облетевшей листвы