Евгений Николаев - Дневник последнего любовника России. Путешествие из Конотопа в Петербург
Вообще, во время этого путешествия корнет доставлял купцам много хлопот.
Так, например, однажды он вдруг велел кучеру остановиться и, выскочив из брички, принялся поджигать пух деревьев, скопившийся в колдобинах у дороги. Он радовался, как ребенок, и, указывая на огоньки, восторженно кричал мне: «Посмотрите, поручик, как горит! Вы только посмотрите!»
Я велел корнету вернуться в бричку.
Весь наш поезд остановился, с купеческой подводы соскочил приказчик и принялся топтать огоньки.
– Да как он смеет! – возмутился корнет и даже схватился за саблю, когда приказчик, затоптав огоньки сапогами, расстегнул штаны и пустил на всякий случай струю по колдобинам с пухом.
– Погоды жаркие, – объяснил я. – Купцы опасаются, как бы поля не загорелись.
– Вот ведь дикари! – воскликнул корнет. – Они совершенно лишены всякого представления о возвышенном!
– Да много ли возвышенного в том, что урожай сгорит?! – засмеялся я.
Корнет смутился и, дабы скрыть это, раскрыл книгу. Хотя как он мог читать Парни, когда бричка то подпрыгивала на ухабине, то кренилась из стороны в сторону, как шхуна в шторм.
Я отхлебнул из походной фляжки и запустил свой взор в окрестности: унылые буераки, поля, изможденные жарой, да куцые перелески. Я не отношусь к тем, кто умеет находить в природе вдохновение или хотя бы отдохновение. Она представляется мне скучной декорацией в безумно интересном спектакле жизни. И хотя в этом спектакле роль каждого заранее определена и, собственно, уже сыграна, он все-таки влечет к себе. И вот ведь парадокс: спектакль сыгран, но никто из игроков не знает, какая роль ему выпала.
Взять, к примеру, моего попутчика корнета Езерского. Какая роль ему уготована в пьесе жизни? Первый акт он уже отыграл. Во втором акте он, вероятнее всего, отправится в поход и, коль суждено ему будет из него вернуться, удачно женится. Езерский из знатного рода, и ему подберут невесту без сучка без задоринки, то есть такую, в которой пороки благополучно дремлют в ожидании дней семейной жизни. В третьем акте он выйдет в отставку и займется взращиванием потомства своей супруги. В четвертом и заключительном – благодарные отпрыски поместят его в семейный мавзолей. Вероятнее всего, так все и произойдет, но, возможно, для корнета написана иная пьеса. Может быть, уже завтра назовет он какого-нибудь хвата-ротмистра подлецом, а послезавтра получит пулю в лоб. Вот и вся пьеса. А в том, что роли расписаны наперед, сомневаться не приходится. Иначе не приснилось бы мне неделю назад, как лопнула с левой стороны подпруга у купеческого каурого, а сегодня утром не стал бы приказчик чинить эту самую подпругу, лопнувшую как раз слева, когда мы выехали из Конотопа. Все это наперед увидела во сне моя душа, не пожелала она лишь увидеть, как рассерженный купец пройдется арапником по спине нерадивого приказчика. А может, и видела, только мне не рассказала.
…Езерский закрыл книгу, зевнул и сказал:
– Поэзия… Как прежде любил я ее… а теперь и она уже не будит моего воображения. Все в ней так скучно, так пресно. И поэтов настоящих уже не видно.
– Неужели? – усмехнулся я.
– Да, поручик, это так. Увы, звуки байроновской лиры мне уж приелись, Шелли вызывает лишь зевоту… А наши… Что ж говорить о наших поэтах… Они лишь подражают англичанам и французам, потому я разочаровался в поэзии. Теперь, пожалуй, только в природе я могу находить прекрасное. А вы, поручик?
– Природа не занимает моего воображения, – сказал я.
– Как? – удивился корнет. – Ведь верный признак всякой возвышенной души, – а у вас именно такая душа, – это умение восхищаться природой. Недаром же все поэты воспевают ее.
– Настоящие поэты ее изучают, а воспевают рабы.
– Рабы? Поручик, я не понимаю вас, – удивился корнет. – Не будете ли вы столь любезны прояснить вашу мысль?
– Что ж, охотно. Видите ли, корнет, не надобно иметь возвышенную душу, чтобы восхищаться тем, что сильнее нас. Человек – всего лишь песчинка в огромном мире. Этот мир во сто крат сильнее человека… Да не во сто, а в тысячи и миллионы раз. И тот, кто воспевает природу, подобен собаке, которая с умилением виляет хвостом хозяину и преданно смотрит ему в глаза. Не находите ли вы, корнет, что заглядывать в глаза сильному и вилять пред ним хвостом – низменно? Что это рабство?
– Вы очень горды, – немного подумав, сказал Езерский. – Уж не афеист ли вы? Быть афеистом в наше время стало модным.
Я засмеялся, а потом сказал:
– Мне думается, что афеист подобен псу, который кусает дающую руку. Это не по мне.
– Так вы полагаете человека равным творцу? – после некоторого размышления спросил Езерский.
– Корнет, бывали ли вы когда-нибудь у княгини Гагариной? – в свою очередь спросил я.
– Моя маменька была с ней прежде дружна. Впрочем, какое отношение имеет княгиня Гагарина к творцу? То есть к моему вопросу?
– Да, собственно, никакого. Но коли уж зашла речь о собаках, кусающих руки, то у княгини была болонка… Ни то ни се… Маленькая такая, плюгавенькая, но весьма упитанная, потому что ее кормили лучше, чем челядь княгини. Так вот – эта собачка очень любила, чтоб ей чесали животик. Как только явится новый гость, так она тотчас бежит к нему, ложится на спину и ждет, когда он начнет почесывать ей животик. И не отстанет, пока гость уж совсем не измучается, доставляя ей удовольствие. И вот однажды эта сука развалилась передо мной. Я для приличия почесал ей животик и отправился дальше. Тогда она забежала вперед и легла на моем пути. Я снова погладил ее и хотел было идти дальше, но сука все не отставала от меня и даже уже рычала, когда я не хотел почесывать ее. Она считала меня чем-то вроде щетки, предназначенной для ее ублажения.
– И что же вы стали делать? – с улыбкой спросил корнет.
– Дал ей порядочного пинка. Она улетела за кровать и больше уж ко мне не смела подходить.
– А для чего вы рассказываете про собачку княгини, когда наш разговор касается более высоких сфер? – удивился Езерский.
– Человек бывает нагл и глуп, как собачка княгини. Не находите ли вы, корнет, что мы, люди, пытаемся обратить себе на пользу все, что только есть на земле?! Да что на земле! Мы даже самого Господа стремимся сделать своим слугою.
– Как это слугою? – Езерский от изумления даже открыл рот.
– А разве нет? Понятно, когда человек в трудные или опасные минуты своей жизни обращается за помощью к Господу… Человек слаб, ему действительно нужна помощь… Но ведь зачастую мы молился, прося его решать наши самые обыденные нужды. Кто-то просит Господа поспособствовать, чтоб дама явилась на свидание, кто-то – пособить в приобретении новой упряжи для коня, другой, отправляясь в путь, – посторожить имущество… Призываем Господа в свидетели, утверждаем, что вот то-то и то-то нужно делать, потому что так хочет Господь. Но кто из нас знает, что хочет Господь? Мы похожи на избалованного барчука, который уверен, что ему должны потакать, только потому, что за его спиной дворянский герб. Так мало нам герба, мы хотим, чтобы и сам Господь прислуживал нам. Чем же мы отличаемся от собачки княгини, которая считала людей своими слугами, призванными в мир для того лишь, чтобы доставлять ей корм и приятно чесать животик? Не удивлюсь, если Господь однажды поступит с нами, как я поступил тогда с собачкой княгини. Во всяком случае, мы это вполне заслужили.
Слушая меня, Езерский был похож на весенний ледок, подмываемый проточной водой, – кинь камешек, и унесут воды стеклянную корочку.
Я сделал пару глотков из фляжки и закрыл глаза – говорить далее мне не хотелось. Перед моим мысленным взором плавной походкой прошла княгиня Гагарина, за ней облачком проплыла ее глупая собака. Плеск воды в медленной реке… звезды дрожат в воде… Кто-то подкрался ко мне сзади и положил на плечи легкие свои руки. И тут же я почувствовал запах цветущих желтых одуванчиков. Ах, Елена Николаевна, ах, милая, где ты? Может быть, наши пути еще пересекутся?
Кострецы
Под вечер наш караван прибыл в Кострецы. Это было большое торговое село; дальше на много верст в сторону Брянска шли глухие леса. Всякий, кто направлялся в ту сторону, непременно останавливался в Кострецах, чтобы запастись провиантом, привести в порядок лошадей и подводы перед дальнейшей дорогой. Сюда же нередко свозили ворованное и награбленное, и потому о Кострецах шла дурная слава. Когда наш караван въехал в село, из-за каждого куста на нас хищно смотрели темные, закопченные физиономии мужиков, весьма напоминавшие морды затаившихся в водорослях щук.
Мы остановились в гостинице, стоявшей на главной улице рядом с трактиром. Впрочем, гостиницей ее можно было именовать с большой натяжкой. Или – будучи сильно навеселе, когда и пятидесятилетняя матрона кажется милой молодицей. Эта так называемая гостиница представляла собой одноэтажное строение, алчно высунувшее нижнюю челюсть своего крыльца чуть ли не на середину пыльной улицы, а остальной своей частью уползшее в глубь непролазных кустарников. Причем, судя по извивающемуся коридору гостиницы, можно было предположить, что и вся она извивается в этих кустарниках, как исполинский змей.