Валерий Попов - В городе Ю.: Повести и рассказы
Но вдруг у меня появляется нехорошая усмешка. Почему, интересно, мы так обожаем с огромным трудом звонить и писать любимым из других городов, совершенно не любя это делать в родном городе? Неужели мы все так любим преграды?
Ну, задавил в себе, а зачем? Кто-нибудь от этого выиграл?
Потом я просто сидел, измученный, отупевший, подперев кулаками лицо, растянув щеки и глаза.
Она появлялась в свой обед, и шли в ближайший садик. Не блестящий садик, конечно, но все лучше того, в котором все мы окажемся через какое-то время. В садике функционировал клуб «Здоровье», и по газонам, вытянув лица к солнцу, закрыв глаза, стояли толстые люди в одних плавках. Некоторые из членов клуба медленно плыли в пруду. Во всем садике мы — только двое одетых. Блестит вода, блестят стекла, все блестит — ничего не видно. Мы щуримся, болит кожа лба.
На асфальте, под ногами — какие-то вздувшиеся бугры, шишки, покачивающие нас.
— Вот,— как всегда, усмехаясь, как бы не о том, сикось-накось говорю я,— покойники пытаются вылезти, но асфальт не пускает, держит… О, гляди — один все же вырвался, ушел!
Она идет рядом, думая о своем.
— М-м-м? — улыбаясь, не разжимая губ, вдруг вопросительно поворачивается она ко мне. Загорелое лицо, светлые глаза.
…И как она смеялась — тихо, прислонившись к стене, прикрыв глаза рукой. Потом поворачивается обессиленно — глаза блестят, счастливо вздыхает.
И еще — мы едем в такси, уже не помню куда, но уже почему-то грустно. Она вдруг поднимается с моего плеча.
— А вот здесь моя мама работает. Шестая объединенная поликлиника. Такая объединенная-объединенная,— тихо усмехнувшись, добавляет она.— О! — вдруг грустно оживляется.— Вчера была я в парикмахерской, там одна такая счастливая дурочка: «Знаете, мой муж так меня ревнует — даже заставляет прическу делать, которая мне не идет!» Посмотрели — действительно, не идет…
— Так ты приедешь? — добиваюсь я.— Ты вообще-то ездить любишь?
Она долго не отвечает, смотрит.
— Я вообще-то тебя люблю,— вдруг быстро произносит она…
Какой дурак!..
На краю садика был ларь, где мы в обед пили рислинг. Потом все закачалось, свидания стали нервными, быстрыми. Ушла любовь, и резко упал план продуктового ларя.
Темнеет…
— Кара какая-нибудь меня подвезет, автокара? — тревожно озираясь, говорит продавщица…
«Навсегда»,— привычно убеждаю я себя. Почему, собственно, навсегда? Слишком старое, страшное, а главное, ненужное слово!
Не по-мужски? А, ну и пусть не по-мужски!
И вообще, несмотря на все прощания, я недавно снова к ней приезжал!
Выскочил из поезда холодным утром, бежал по бесконечным подземным кафелям, надеясь перехватить ее на пересадке, не успевал. Вбегал в переговорный пункт, все удивлялись моей одежде — все давно уже в пальто и плащах. Ставил монетку вертикально, попадал в щель…
— Приве-ет! — ласково говорила она.— Ты что, приехал?
— Выходи,— почему-то грубо говорил я,— увидишь: приехал или нет…
В садике перед этим прошел короткий дождь, намочив только верхний слой пыли, и этот слой прилипал к подошвам, и оставались сухие светлые следы на темной мокрой аллее.
И снова я нес какую-то ерунду! Вообще это очень на меня похоже — приехать за семьсот километров и говорить так небрежно, словно между прочим пришел из соседнего дома! И ей уже, наверно, начинает казаться, что приехать из другого города ничего не стоит.
«Кто, интересно, мне оплатит эти поездки?» — думал я, нервно усмехаясь.
— Спокойно,— говорил я,— нас нет! Ведь мы же расстались навсегда?
— Ага,— улыбалась она,— навсегда.
Потом… Мы сидим в каком-то дворе, на самой низкой скамейке в мире — доска, положенная на кирпичи, и пьем какое-то горько-соленое вино.
— А я тебя забыла! — вдруг говорит она.
— Конечно! — горячо говорю я.— Вечная любовь — ерунда! Никакая любовь не выдержит, если поить ее одной ртутью. Да-а. Как-то слишком четко все получилось! Чего нет — того нет. Ни разу так не вышло, чтобы чего нет — то есть! Уж не могла нам судьба улыбнуться или хотя бы усмехнуться!
«Хорошо говоришь»,— зло думаю я о себе…
Я четко чувствую, что жив еще испуг: а вдруг она и вправду согласится, что тогда? Первый слой сомнений: она же замужем, зачем разбивать семью… Какая-никакая, все же семья. А какая — никакая? Слишком… спокойная? Но дело-то, если честно, не в этом. Просто я боюсь, что не продержаться нам с ней на таком высоком уровне, не суметь. В нас преграда.
Это и повергает меня в отчаяние.
— Может, все-таки…— говорю я.
Она, улыбаясь, качает головой. Мы поднимаемся, распрямляемся — все затекло, колют иголочки. За высокой стеной проходит трамвай. Откуда трамвай в этом районе?
Мы идем.
— Я уезжаю сегодня, сидячим,— говорю я, как последний уже аргумент, заставляя работать за себя километры.
— Ага,— спокойно говорит она, снимая пальцами с мокрого языка табачинку.
Полное спокойствие, равнодушие. А как ей, собственно, теперь себя еще вести?
От молчания тяжесть нарастает.
Перед глазами толчками идет асфальт, сбоку — слепящая вывеска: «Слюдяная фабрика».
— Ах, слюдяная фабрика, слюдяная фабрика!..
Я выхватываю из кармана забытую после бритья и давно бессознательно ощущаемую бритву и сильно, еще не веря, косо провожу по ладони. Полоса сначала белая, потом начинает проступать кровь.
— Вот… слюдяная фабрика! — кричу я.
Щелкнув, она вынимает из душной сумки платок, прижимает к моей ладони.
— Ну, что ты еще от меня хочешь? — заплакав, обнимая меня, произносит она…
Вернуть! Вернуть хотя бы этот момент!
Я выбегаю с телеграфа, прыгаю через ступеньки, вдавливаюсь между мягкими губами троллейбуса. Думал ли я, еще год назад ненавидевший всяческие излияния, что буду вот так, с истерической искренностью, рассказывать случайно встреченному, малознакомому человеку историю моей любви?
— Ну, мне пора! — говорит он, осторожно кладя руку мне на колено. Встает и идет.
Думал ли я, иронический супермен, что буду вот так валяться на асфальте, кататься и стонать, норовя при этом удариться головенкой посильнее!
Я в отчаянии, но где-то и счастлив — жизнь наконец-то коснулась меня!
Потом… я на коленях стою перед проводником, сую ему мятые деньги, умоляя пустить меня в поезд.
И вот я снова смотрю — все толпой выходят с работы, хлопает дверь. Вот появилась любимая, идет через лужайку, задумавшись. У меня вдруг отнялись ноги и язык, я только махал ей рукой. Маленький человек, идущий перед нею, живо реагировал на все это — сорвал кепку, кивал, хотел перебежать сюда. А любимая шла, задумавшись, не замечая меня.
3
Потом мы расстались насовсем, но я долго еще этого не понимал. Мне все казалось, что вот сейчас я встречу ее и спрошу, усмехаясь: «Ну что? Правильно я делаю, что тебе не звоню?»
И она в своей манере потрясет головой и быстро скажет: «Неправильно».
…Однажды в какой-то столовой, сморщившись, я поднес к глазам никелированную баночку с жидкой желтой горчицей внутри, с черным засохшим валиком на краю и легким, щекочущим запахом… и вдруг почувствовал непонятное волнение.
Я долго думал, ловил и потом все же вспомнил.
Однажды я вызвал ее поздно… Она кашляла… Мы сидели на скамейке… И вдруг она, вздохнув, прислонилась спиной ко мне. Воротник ее платья слегка отстал, и легкий, едкий — знакомый, но не узнанный в тот раз — запах пощекотал мои глаза и ноздри. Я и не думал тогда об этом и теперь только понял, сейчас: она отлепила тогда горчичники, и кожу ее еще саднило и щипало — вот что еще я узнал про нее теперь!
И я вдруг радостно вздохнул, хотя, казалось бы, все это не имело уже значения.
Ювобль
(Любовь)
После работы он стоял на углу, и тут его кто-то так хлопнул по плечу, что стряхнул пепел с папиросы. То оказался старый его приятель, Баш или Кустовский, что-то в этом роде. Они прошли между штабелями бревен и вышли к набережной, усыпанной щепками. На опрокинутой лодке сидел старик, заросший, в пыльной кепочке, раскручивая в бутылке кефир. За лодкой, прямо на земле, сидел и плакал парень.
— Что это Витя плачет? — обращался к нему старик.— Кто это Витю обидел? За что? А за то Витю обидели…— Голос старика зазвенел.— За то Витю обидели, что он вчера восемь рублей показал и смылся.
И напрасно Витя говорил, что это были деньги на билет, что он уехать хотел,— старик его больше не слушал.
Войдя с Кустовским и оглядев всю картину, он поздоровался с парнем и стариком и удосужился выпить кефира. Бутылка пошла по кругу, потом по квадрату.
Потом вышло солнце, и они стояли у кирпичной стены и играли в пристенок тонкими, почти прозрачными пятаками. Он стоял над всеми, постукивая пятаком о кирпич, и рука его ходила плавно и точно, словно лебединая шея. Тут появился еще один игруля, в длинном зеленом пальто, до земли. У самой земли имелся карман, и из него торчала бутылка. Получался совсем уже праздник.