Валерий Попов - В городе Ю.: Повести и рассказы
На второй месяц — я уже ходил — встретились мы с Володей в коридоре.
— Ну как?
— Отлично!
— Как нога?
— Сросла-ась…
— А череп?
— Ну, череп! Крепче стал, чем надо!
— Покажи справку.
Я показал.
Только тут он мне и врезал.
…Я вдруг представил ее, как она рано утром выскакивает из дома, словно ошалелая, и бежит, вытянув шею, сощурив глаза, разбирая номер автобуса…
Прошел дождь. Я уже гуляю по двору в теплой стеганой пижаме, в таких же брюках и ботах. Сбоку идет Ира.
— Я тогда ужасно испугалась, и, когда Володя выбежал за тобой, я тоже спустилась и пошла по улицам, пошла… Промокла, замерзла, все болит. К вечеру добралась домой, боялась страшно, поэтому решила держать себя вызывающе. «Ну,— говорю,— и после всего этого ты можешь считать меня своей женой?» Он глаза прикрыл и говорит: «Конечно».
…Перед нами прыгают воробьи, их лапки — как мокрые размочаленные спички.
«Да,— думаю,— победил. Я так не могу».
Ира перелетает темную лужу.
— Оп-па-а! Знаешь, это я так от тебя научилась говорить.
Когда я выписался из больницы, нас слегка с ней таскали по каким-то комиссиям — она мне звонила и говорила: «Знаешь, нас опять просят выступить». Да и просто так люди спрашивали: «Вы хоть жалеете о том, что произошло?»
«Конечно,— кричали мы,— а как же!»
Но только все отвернутся, она смотрит на меня и показывает: «Нет, не жалею. Пусть хоть так, все равно слава богу, что было».
Но больше всего меня радует, что я у нее в Крыму тогда был. Один день. Бежал по улице в жутком состоянии, и вдруг словно озарение: «А кому с того польза, что я так мучаюсь? Надо просто увидеть ее, и все. Подумаешь, какая-то тысяча верст!»
И сразу так хорошо стало.
В Москве была жара, а в Симферополе тем более, а в самолете вдруг холод, все замерзли, натянули свитера… Но, в общем, я и не заметил, как прилетели… Вот самолет трахнулся, затрясся, покатился…
Троллейбус. И вдруг уже — все другое. Вся дорога по краям красная — прозрачные шарики черешни. Красно-белые цветы свешиваются через ограду.
Потом шоссе в горах, всюду желтый испанский дрок.
Поворот. Дерево с одной сухой прядью…
О, как она ко мне бежала! Стоит только вспомнить…
Потом обедали на какой-то веранде какого-то ресторана… Шампанское, уха. И мы вместе неожиданно, неожиданно даже для меня. Конечно, не все уж было так прекрасно. Был, конечно, тот вычет, вычитаемый неизвестно кем из всего, что с нами происходит. Очень сухо. Хрустит на зубах. Ветер валит на пыльных столах розовые пластмассовые стаканчики с салфетками — Крым как-никак.
Пляж, сухие плоские камни, ближе к воде мокрые, блестящие. Сверху на нас через серую стену свешиваются серо-зеленые растения, похожие на гигантский укроп. После купания мы сидели, обнявшись, подстелив большое мохнатое полотенце. Потом она встала, полезла наверх. На полотенце, где она сидела, осталось два мокрых пятна.
Стало темнеть. Ее кровать стояла на горе, прямо так и стояла, сама по себе, только с одной стороны была завешена простыней, сверху парусиной, а с другой стороны — картиной местного художника на тонкой клеенке: темно-синее озеро, красный дом, белые лебеди, красавица в розовом.
Уже в темноте Ира вышла из дома со свечкой. Поставив впереди ковшиком ладонь, которая сразу стала ярко-алой и прозрачной, прошла двор и стала подниматься в гору. Вот приблизилась, откинула свисающую простыню, опустила. На вершине горы — большой светящийся куб с ее тенью.
Я встал со скамейки. Так же вошел, лег и не помню, как оказался с ней,— я только вздрогнул, почувствовав это… Потом она затихла, лежала расслабленно, неподвижно. Потом ладонь ее снова ожила, кралась по мне, но это начался уже юмор — беганье пальцев по спине, потягивание за ухо, стояние пальца на голове…
Но вот она снова обрела силу, напряжение. Из нее, как она говорила, начал выплывать очередной корабль. Большой, белый. И снова я лезу куда-то вверх, лезу… Жарко, жарко. Моя горячая голова, как колобок, катилась по ее руке…
Потом мы сидели на обрыве. Море внизу, в темноте, его словно и нет, но слышно, как там купаются люди, счастливо плещутся, фыркают.
…Однажды, уже по служебным делам, я проезжал мимо ее дома. Вот земляной утоптанный пустырь. Тяжелые ржавые гаражи. А вот и скамейки, на которых мы часто сидели. Я только глянул на них и сразу отвернулся — они так блестели!
2
Потом, когда уже якобы все прошло, встретил я Володю с Ирой на улице. Все усталые, после работы, в толпе. Хотели не заметить друг друга, но случайно встретились взглядами — пришлось подойти.
— Куда это собрался? — спрашивает Володя.
— В парикмахерскую,— говорю,— думаю постричься…
Помолчали, минуты две.
— …и побриться.
— Ну, давай.
И снова я уехал в Москву, опять надолго.
…Каждое утро — одно и то же. Вдруг, еще во сне,— быстрое соскакивание, сбрасывание ног на пол, выстрел — звон распрямившейся пружины в диване, долгое, неподвижное, недоуменное разглядывание стрелок. Первые движения — шлепанье губ, шуршание, шаркание домашних туфель. Этот ватный и какой-то шальной момент после сна — самое неприятное за весь день…
В желтоватой ванной, освещенной тусклой лампочкой, с некоторым отвращением разглядываю свое лицо — загорелое, но сейчас, после умывания холодной водой, побледневшее, серое.
Да-а. С красотой что-то странное творится. Кривя губы, застегиваю воротничок тугой рубахи. Теперь уже с самого утра встаю в жутком напряге — злым, тяжелым… Ну, хватит! Пора браться за дело. Выхожу из ванной, сажусь прямо на холодный пол, ставлю на колени коричневый телефон и, поглядывая на лежащую рядом книжку, резко, отрывисто щелкая, набираю цифры, придерживая другой рукой легкий, почти пустой пластмассовый корпус…
И вот иду по широкому, светло-серому, с белыми точками, с темными растеками воды асфальту и злюсь из-за того, что уже с утра опять думаю о ней. Одно время она совсем было исчезла, нырнула и вдруг появилась откуда-то опять. «Знаешь, я хожу в совершенно невменяемом состоянии…»
«Ничего,— думаю я,— ходил я в невменяемом, теперь пусть она походит в невменяемом! Хватит! — думаю я уже в полном отчаянии.— Говорят, необходимость прокладывает дорогу среди случайностей. Вот пусть и проложит!»
Хватит всяких лирицких излияний! Нашла коса на камень, где камень — это я.
«Ничего,— думал я в те дни,— найду себе девушку получше!»
Хлебнул я горя с этим тезисом! В мои годы, с моим выдающимся служебным положением болтаться по улицам!..
«Девушка, девушка, не скажете, который час?»
Семенишь рядом с ней, что-то такое бойко излагаешь, оживленно, она хихикает, кокетничает и вдруг случайно поймает твой взгляд — такой усталый, серьезный, даже немножко злой. Сразу заторопится:
«Извините, извините, я не могу!»
Фу!
А вечерами, надев темные очки, чтобы скрыть морщины под глазами, начесав височки, как семнадцатилетний «попс», старательно исполнял «казачок» и, как только он кончится, сразу падал в темном углу площадки, подползал под скамейку, нащупывал губами сосок кислородной подушки, спрятанной за оградой, в крапиве, открывал краник и долго тяжело, с наслаждением дышал.
Или даже сидел за праздничным столом, над тарелочкой со скользкими грибами, а думал все равно о ней.
«Так,— усмехался я,— с восьми до девяти — воспоминания о любимой».
И тут же морщился, как от ожога.
Потом сидел, покачиваясь, и, как молитву, бормотал одну и ту же, непонятную на первый взгляд фразу: «Отзовись хотя бы в форме грибов!»
Моя отрешенность сразу бросалась в глаза, успеха мне, естественно, не приносила, и спал я после таких вечеринок обычно на тоненьком коврике под дверью, как какой-нибудь кабысдох.
Переночевав так несколько раз и поглядев на себя в зеркало, я решил: «Хватит с меня этой веселой, легкомысленной жизни, уж слишком тяжело она мне дается!»
— Боже мой,— бормочу я,— какой я дурак! Мне обломилась такая прекрасная вещь, как любовь, а я ее закопал, а теперь что-то мечусь, выдумываю, ищу, когда у меня есть любовь!
Мое настроение резко улучшается, наступает совершенно лихорадочная веселость.
Неужели мы, умные люди, не можем взять из ситуации все хорошее — любимые наслаждения, любимые страдания — и не брать ничего неприятного, невкусного? Нам обломилась такая прекрасная вещь, как любовь, а мы делаем из нее муку! Не надо ничего подавлять! Ребята, это же ценно!
Я прихожу на Центральный телеграф — большой мраморный зал, дрожащий голубой свет из трубок над покрытыми стеклом столами. В окошко мне дают липкий конверт, пушистую, с родинкой, бумагу. Надо все написать, объяснить — это же так просто!
Но вдруг у меня появляется нехорошая усмешка. Почему, интересно, мы так обожаем с огромным трудом звонить и писать любимым из других городов, совершенно не любя это делать в родном городе? Неужели мы все так любим преграды?