Владимир Бабенко - Записки орангутолога
Теплов сидел в старинном кресле на колесиках за столом, беспорядочно заваленном толстенными фолиантами, раковинами моллюсков — его объектами исследования, а также хозяйственным мылом. На краю стола, в качестве украшения, стояла старинная, неработающая пишущая машинка «Ремингтон».
У Теплова в кабинете, в основном, водились орхидеи, бромелии, кактусы, смазливые студенты и изредка появлялись японцы.
Юра пытался следить за модой. Сегодня он был в строгом сером костюме-тройке, в белой рубашке и при галстуке, на котором можно было рассмотреть заколку в виде маленького краба. Но, вместе с тем, на ногах у Юры были заношенные кроссовки. Зато Юрины щеки были прекрасно выбриты, а его черная аккуратная бородка (фасон «унитаз») была тщательно подстрижена.
Теплов листал иностранный научный журнал, рассматривая изображения пенисов различных видов морских улиток — единственный систематический признак, по которому виды моллюсков можно было отличить друг от друга. Юра обмахивался дешевым драным бумажным японским веером, негромко и задумчиво напевая испорченный им старинный романс: «Я вся, я вся полна тобою».
— Здравствуй Юрик! — жизнерадостно начал я, но тут же осекся, быстро присев, так как над моей головой пролетел кусок хозяйственного мыла — первого предмета, который подвернулся хозяину комнаты под руку. Малаколог по самурайски опустив углы рта и страшно вращая глазами закричал: «Убью, Вовочка, птичка-гонореечка!»
Я захлопнул дверь, отбежал подальше и только тогда вспомнил, что я вчера самолично отправил Теплова на ученья по гражданской обороне. Что там произошло я не знал, но, судя по реакции обычно незлопамятного Юры, там случилось что-то страшное. Подумав, что если и умирать, то лучше при свидетелях-сотрапезниках, я решил дождаться пока они все соберутся у Юры, а тем временем расспросить, что же произошло на ученьях. С этой целью я спустился в подвал к таксидермистам. Люди в таксидермической мастерской жили простые и гостеприимные, но там всегда пахло тухлым мясом.
Таксидермист, по прозвищу Корнет, занимался странным делом. Перед ним стояло хорошо выполненное чучело дикого кабанчика средних размеров. И Корнет, негромко матерясь, ножовкой распиливал кабанчика пополам.
— Заказчик сейчас приходил, — объяснил мне Корнет свои действия во время распиловки животного. — Генерал. Охотник. Месяц назад шкуру этого подсвинка принес и попросил чучело сделать. Я и сделал как положено, по всем промерам. А он сегодня пришел, увидел чучело и говорит: «Это не мой кабан. Мой кабан больше был! Переделывай». Козел! (Я понял, что это выражение никак не относилось к кабанчику). Хорошо, что у меня кусок шкуры еще одного кабана есть, так что я этого сейчас увеличу.
А потом, под визг ножовки, в непередаваемом аромате варящегося несвежего скелета орангутанга я услышал, почему обычно по-восточному невозмутимый Юра сегодня изменил себе.
* * *Накануне в Кунсткамеру пришел Приказ из нашего штаба гражданской обороны. В Приказе говорилось, что такого-то мая в сквере на Ленинских горах будут проходить соревнования отрядов гражданской обороны, и мы тоже должны выставить свою команду, подготовленную, обученную и экипированную.
К несчастью, заведовать гражданской обороной в Кунсткамере был назначен я. Работа моя, в общем, была непыльная: каждую среду отбывать повинность в Главном здании Института, в подчинении которого находилась и наша Кунсткамера. Там в лабиринте подвальных коридоров за стальными дверями, украшенными огромными засовами и циклопическими ручками я находил нужную каморку, окрашенную изнутри в ужасный темно-зеленый цвет и заселенную отставными полковниками. Под потолком каморки проходили цинковые вентиляционные трубы, а на стене висела картина. На ней был изображен утопический город, совершенно лишенный признаков каких-либо архитектурных стилей. Точно в центр этого населенного пункта (наверное для большей наглядности) угодила атомная бомба и поэтому в городе очень хорошо выделялись все три зоны разрушения.
В этом подвальном помещении, один раз в неделю около трех десятков таких же как я несчастных, прибывших из других подразделений Института были вынуждены слушать многочасовые лекции полковников.
Каморка была небольшая, голоса у всех лекторов до сих пор сохраняли зычность строевых командиров и поэтому все слушатели маялись, морщась от громогласных ораторов, которые рассказывали об ужасных последствиях бомбардировок мирных городов ядерными зарядами, химическими и бактериологическими боеприпасами, а так же об оказании первой помощи тем горемыкам, которым все-таки удалось выжить после этих налетов.
Все мы, слушатели, товарищи по несчастью, не верили полковникам, так как знали, что когда грохнул Чернобыль наши наставники только через три дня после катастрофы сумели сделать необходимые замеры, и, как потом оказалось, неисправными приборами, потому что исправных у них просто не было.
Во время таких лекций можно было делать только две вещи: заткнув уши спать или же читать (правда что-нибудь очень захватывающее — либо остросюжетный детектив, либо совершенно грязную порнуху). Некоторые новички пытались править собственные статьи или читать что-то серьезное, но совершенно напрасно — оглушительный командный голос очередного преподавателя совершенно не давал сосредоточиться.
Но прослушать курс лекций было самое легкое испытание по гражданской обороне. Отставная военная братия, оккупировавшая подвалы Главного здания Института, постоянно требовала от своих подчиненных предъявления всевозможных графиков, планов работ или отчетов.
Особую радость полковникам доставляли те чрезмерно ретивые сотрудники, которые не выбрасывали полученные из центра циркуляры в корзину (как, например, это делал я), а выполняли все предписания. Полковники с удовольствием перечеркивали все полученные бумаги красным карандашом и отсылали их на доработку.
Я же, в силу своей природной безалаберности, никаких отчетов им никогда не приносил, и поэтому меня никогда не клеймили позором за плохо составленный документ.
Лишь однажды одному очень настырному вояке удалось выбить из меня план подвального помещения Кунсткамеры, где личный состав учреждения должен был прятаться во время ядерного нападения супостатов.
И я принес план. Это была плохо срисованная мною схема эвакуации научных сотрудников во время пожара, которая висела в Кунсткамере под скелетом мамонта, у туалета.
Полковник увидел мой документ, схватил было красный карандаш, зажег в глазах ястребиный блеск и уже занес было руку над моим творением, но в последний момент прочитал заголовок.
— Так это же Кунсткамера, — вздохнул он и посмотрел на меня, как на убогого.
— Кунсткамера, — ответил я.
— И где же она находится? — спросил полковник и подошел к висевшей на стене карте Москвы.
— А вот где, — показал я острием карандаша на начало улицы Колокольникова.
— А Кремль где? — осведомился полковник.
— А вот здесь, — моя вторая отметка легла рядом с первой.
— Не надо мне от тебя ничего. Случись что, вас никакие перекрытия не спасут. В самом центре зоны «А» окажетесь. Живи спокойно — то есть без планов.
Но самое неприятное случалось каждую весну, когда подвальные вояки, надев парадную форму, устраивали для всего личного состава полевые учения, где проверялось умение пользоваться противогазами, измерительными приборами и прочими занятными штуками.
Такое стихийное бедствие случилось и этой весной. Из штаба Гражданской обороны пришел циркуляр, предписывающий прибыть такого-то мая к 14 часам в скверик у Главного здания, где и будет происходить экзамен.
Май — не самое многолюдное время в Кунсткамере, так как сотрудники уже начинали разбредаться по экспедициям. Поэтому мне с трудом удалось разыскать пятерых человек и уговорить их с противогазами съездить в заветный скверик. При этом я лицемерно заверил народ, что ничего страшного с ними не случится. Но в отряде должно было быть шесть бойцов, и я с ног сбился, бегая по музею в поисках последнего кандидата (сам я, согласно плану все тех же полковников, должен был неотлучно дежурить в ожидании указаний у телефона в канцелярии Кунсткамеры).
Тут-то в Кунсткамере и появился Теплов. Вечером он собирался в свой любимый театр, который специализировался на постановке пьес о сексуальных меньшинствах. Юре казалось, что именно этим должен интересоваться настоящий эстет. Ради театра он принарядился. Теплов был в белых брюках, белых ботинках, белой рубашке с запонками в виде маленьких крабиков и нежно-голубом пуловере. В руках он держал букет редчайших гвоздик с лепестками зеленого цвета. Эстетствующий под Оскара Уайльда Юра, вероятно хотел преподнести эти цветы Курмангалиеву или, на худой конец, Виктюку. Следует упомянуть, что Юра был обильно сдобрен духами, и в ожидании момента приобщения к высокому искусству сладострастно мурлыкал очередную испорченную им туристическую песенку «На болоте, на снегу я могу, могу, могу».