Александр и Лев Шаргородские - Бал шутов. Роман
— Вы тоже?! — обалдел Гарик.
— Да, но я в Испанию, и на две недели. А вы?
— Я навсегда.
— Не в Израиль?
— Послушайте, Леви, не провоцируйте меня. Я люблю Израиль, но мне нужна страна с театром, с великим театром, мне нужен Шекспир и Мольер, мне нужна публика, мне нужны овация и свобода. Как вы думаете, Франция, к примеру, мне подарит это?
— Гарик, — произнес Леви, — дальше Риги я не уезжал, я не знаю, что вам может дать Франция, или там Япония с Сингапуром, но что вы едете — это гениально. Довольно быть козлом отпущения. Кем бы мы ни были здесь — актерами, режиссерами, врачами, адвокатами, прежде всего, Гарик, вне зависимости от основной профессии, мы верой и правдой служим козлами отпущения.
Нигде в мире нет такого многочисленного стада козлов этой редкой породы.
— Так почему же вы не сматываетесь, Леня?
— Потому что я не просто козел, я еще и баран… — он печально улыбнулся, — я вам не рассказывал историю про то, как я выкинул в сорок шестом году, сразу после войны, из поезда Ленинград — Одесса капитана советской армии?
— Из скорого? — поинтересовался Гарик.
Надо сказать, что эту историю Леви уже рассказывал несколько раз. Гарик ее знал наизусть, но Леви рассказывал ее и рассказывал.
— Да, именно из скорого, а как вы догадались?..
Это была любимая история Леви, и в основе ее лежала его непохожесть на свой народ.
Русские признавали в Леви новгородца, украинцы неизменно называли Тарасом, грузины видели потомка Витязя в тигровой шкуре и даже единственный негр, проживавший в Ленинграде до войны, как‑то остановил Леви на углу улицы Рубинштейна и Невского и спросил:
— Простите, а вы, случайно, не негр?
— Нет, нет, — ответил Леви, — я просто смуглый.
Короче, Леви походил на представителей всех народов мира, кроме избранного.
Хохлы делились с ним мечтами о самостийной, грузины поднимали тосты за «Нашего Сталина» и назначали тамадой, а латыши вместе с ним вспоминали, какие были когда‑то в Риге сметана и масло и пели народную песню «Гайлитман».
И все вместе повествовали о своей любви к евреям.
Поэтому бедный Леви знал о своем народе несколько больше, чем остальные евреи.
Он, можно сказать, владел всей правдой…
Эта непохожесть на свой народ стоила Леви массу треволнений — его тянули в «лесные братья», в попы, а однажды чуть было не повесили. И кто? Свои, евреи!..
Сразу после войны они почему‑то опознали в нем старосту Остапа Голобородько, зверствовавшего во время оккупации.
И Леви, в последний момент, не вынимая головы из петли, с трудом удалось показать, что он еврей…
Леви походил на свой народ, но к сожалению — не лицом…
И вот однажды его непохожесть закончилась почти трагически.
Правда, не для Леви… Выкинуть советского капитана из поезда — это вам не шутки. Тем более, если учесть, что Леви был всего лейтенант, причем запаса, а капитан в форме, в погонах — тихий ужас!..
До этого Леви никого из поездов не выкидывал. Даже окурки. Обычно он там пил чай и смотрел в окно, покуривая папироску. И вдруг офицер, в капитанских погонах…
Это было особенно прискорбно, потому что капитана вот — вот должны были произвести в майоры.
Он Леви сам в этом признался, до выброса.
Возможно, майора Леонид Львович не выкинул бы, неизвестно. Чего гадать — так и до генерала дойти можно.
Факт тот, что одним офицером стало меньше, причем гладко выбритым, пахнущим духами «Шипр».
— Черт его знает, — всегда заключал Леви эту печальную историю, — может, не надо было этого делать? Но я его выкинул из «скорого»…
Следует заметить, что Леви впервые рассказал Гуревичу историю про выброс почти сразу же, как Главный пригласил гения в театр, при постановке «Трех сестер».
Причем Гуревич — видимо, он был всецело поглощен спектаклем — задавал какие‑то странные вопросы.
— У него была красивая форма? — спросил Гуревич.
— Невероятно, — ответил Леви. — Погоны блестели, пуговицы сияли. Сапоги были так начищены, что в них отражалось мое лицо.
— Вы смотрелись в его сапоги?
— Нет, но когда он уже летел, я заметил свое отражение. Когда он позвякивал медалями.
— И у него было много медалей? — непонятно, почему это интересовало Гарика.
— До самого пупа, — гордо ответил Леви.
— И ордена Ленина?
— Четыре. Они тряслись и стукались друг о друга лбами.
— И как же вы его выкинули, Леонид Львович? — поинтересовался тогда Гуревич.
— Очень просто. Я открыл дверь, приподнял его и выбросил. Вот так!..
Леви очень красочно показал, как он это сделал.
— А сколько весил капитан? — Гуревича интересовало невесть что.
— Пудов семь, — Леви раздумывал, — конечно, в форме. Я его, видите ли, вышвырнул в форме.
Гуревич удивленно посмотрел на Леви — он явно не был богатырем. Он даже с трудом поднимал декоративную калитку от ограды сада в «Трех сестрах»… — В гневе человек сильнее, — объяснил Леви, — я был в гневе… Одной рукой открыл дверь, другой поднял капитана и… прощайте, родимые хаты…
— Где это произошло? — уточнил Гарик.
— Я разве еще не сказал? В родных местах, на Украине, в степи.
— И кто‑нибудь видел?
— Конечно! Коровы… Они дико мычали. Меня это могло выдать.
Леви показал как мычали коровы в степи.
— Я представляю, как он кричал, — произнес Гуревич.
Он не успел. К счастью. Только выхватил пистолет.
— Какой? — поинтересовался Гарик.
— Маузер, — ответил Леви, — какой же еще? И выстрелил в меня.
— И попал?
Леви молча встал, подошел к шкафу и достал оттуда простреленную фуражку.
— Еще несколько миллиметров, — признес он, — и… я надеюсь, вы меня понимаете?..
И тут Гуревич задал главный вопрос.
— Леня, — спросил он, затягиваясь сигаретой, — а за что вы его выкинули?
— За то, за что надо выкидывать, — ответил Леви и задумался. — Хотя, может, и не стоило этого делать…
Второй раз Леви рассказывал Гуревичу эту историю в самый разгар борьбы с сионизмом, вечером, за чаем.
— Вы знаете, Гуревич, — спросил он — что я выбросил из поезда капитана? Из скорого… Мы сидели в купе, говорили о том, о сем, о псевдонимах, потом я одной рукой раскрыл окно, а другой выпихнул его.
— И он пролез? — удивился Гарик.
— Он был гораздо худее меня. Выпорхнул, как дрозд! В нем было всего пуда три…
Гуревич поперхнулся.
— Леня, а где это случилось?
— В Азербайджане. Недалеко от Баку. Мы ехали в скором поезде Ленинград — Баку.
— И он стрелял в вас?
— Сразу из двух пистолетов, — ответил Леви. — Браунинга и маузера. Пока море не поглотило его…
— Какое море?
— Каспийское, — ответил Леви, — какое еще?..
— Но он в вас не попал?
Леви молча встал, подошел к шкафу и достал оттуда простреленную гимнастерку. С дыркой слева.
— Еще несколько миллиметров, — произнес он, — и… я надеюсь, вы меня понимаете?..
— А за что вы его вытолкнули? — спросил Гуревич, затягиваясь сигаретой.
— За то, за что надо… Хотя, может, и не стоило этого делать…
…И вот сейчас Леви удобно устроился на кушетке и начал…
— Мы ехали в поезде Ленинград — Тбилиси, сидели в вагоне — ресторане, ели шашлык по — карски, болтали о том, о сем, затем я приподнял капитана и выбросил.
— Куда, — полюбопытствовал Гуревич, — в окно или в дверь?
Леви задумался.
— В ущелье, — ответил он.
— Он стрелял?
— Нет. Метнул гранату и исчез. В ущелье.
— И он в вас попал?
Леви молча встал, подошел к своему портфелю и достал оттуда разорванное галифе. Без левой штанины.
— Еще несколько миллиметров, — произнес он, — и… я надеюсь, вы меня понимаете… Когда он рухнул — было ужасное эхо…
— Почему?
— Десять пудов чистого веса, — объяснил Леви, — плюс медали…
— Ну, а за что же вы его выкинули? — вновь попытался уточнить Гуревич, затягиваясь сигаретой.
— За что надо, — опять ответил Леви. — Хотя, может, и не надо было этого делать…
Он задумался.
— Когда‑нибудь я вам расскажу все, Гуревич, — пообещал Леви, — может быть, когда вернусь из Испании.
— Когда вы вернетесь из Испании — я, возможно, буду уже во Франции…
— Так вы едете во Францию! — обалдел Леви. — Как вы туда попадете?
— Еще точно не знаю. Может быть, на Клотильде…
Леви ушел, когда упали сумерки, а когда взошла луна — вдруг появился Сокол… В ее свете он был синим и глаза его мерцали, как Млечный Путь…
— Кого я вижу, — произнес Гуревич, — великий артист Борис Сокол в гостях у всеми презираемого диссидента!.. Не боишься со мной общаться?
— Гарик, — сказал Борис, — что ты несешь хреновину? Я именно поэтому и пришел.
— Why? — не понял Гуревич.
— Потому что ты — диссидент.