Владимир Войнович - Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина. Лицо неприкосновенное
Глянет Нюра в окошко, задумается. Долго ли они живут вместе, а она к нему уже привязалась, сердцем присохла. А стоило ли? Не придется ли вскорости по живому-то отрывать? Неужели снова время придет такое – придешь домой, а дома четыре стены. Хоть с той говори, хоть с этой – она тебе не ответит.
Чонкин подровнял последний угловой столбик, отступил с топором на два шага. Хорошо вроде, ровно. Всадил в столбик топор, достал из кармана масленку с махоркой, газетку, закурил, постучал в окошко:
– Слышь, Нюрка, ты давай прибирай скорее, щас приду, поваляемся.
– Иди, черт чудной, – с ласковой грубостью отозвалась Нюра. – Сколь можно?
– А сколь хошь, – объяснил Чонкин. – Кабы ты не сердилась, так я хоть бы цельные сутки.
Нюра только рукой махнула. Иван отошел от окна, задумался о своей будущей жизни, а когда услыхал рядом с собой чей-то голос, даже испугался, вздрогнул от неожиданности.
– Слышь, армеец, закурить не найдешь ли?
Он поднял глаза и увидел рядом с собой Плечевого. Плечевой возвращался с рыбалки. В одной руке он держал удочку, в другой прутик с нанизанными на него мелкими рыбешками. Рыбешек было штук десять. Чонкин снова достал махорку с газеткой и, протянув Плечевому, спросил:
– Ну, как рыбка ловится?
Плечевой прислонил удочку к забору, зажал прут с рыбой под мышкой и, свертывая самокрутку, сказал неохотно:
– Какая там ноне ловитьба! Это несчастье одно, а не рыба. Кошке отдам, пущай жрет. Раньше, бывало, щуки на блесну ловились во какие. – Он прикурил от Ивановой цигарки и, коснувшись правой рукой левого плеча, вытянул левую руку, показывая, какие именно были щуки. – А сейчас щуку здесь днем с огнем не найдешь. Караси их, что ли, пожрали. А ты что ж, с Нюркой живешь? – переменил он ни с того ни с сего разговор.
– Ага, с Нюркой, – согласился Иван.
– И после службы думаешь с ней оставаться? – допытывался Плечевой.
– Не решил еще, – задумчиво сказал Иван, не зная, стоит ли доверять свои сомнения малознакомому человеку. – Вообще, конечно, Нюрка – баба справная и видная из себя, но и я ведь тоже еще молодой, обсмотреться надо сперва, что к чему, а потом уж и обзаводиться по закону в смысле семейной жизни.
– А на что тебе обсматриваться? – сказал Плечевой. – Женись, да и все. У Нюрки все ж таки своя изба и своя корова. Да где ж ты еще такое найдешь?
– Вообще-то верно…
– Вот я тебе и говорю – женись. Нюрка – баба очень хорошая, да, тебе про нее никто плохого не скажет. Она вот сколь ни жила одна, никогда ни с кем не путалась, и мужика у ей отродясь никакого не было. Только с Борькой одним и жила, да.
– С каким Борькой? – насторожился Иван.
– С каким Борькой? А с кабаном ейным, – охотно объяснил Плечевой.
Чонкин от неожиданности подавился дымом, закашлялся, бросил цигарку на землю и раздавил ее каблуком.
– Брось чудить, – сказал он сердито. – Какого еще такого кабана выдумал?
Плечевой посмотрел на него голубыми глазами.
– А чего я тебе сказал? Тут ничего такого и нет. Известно, женщина одинокая, а ей тоже требуется, да. И сам посуди – ему уж в обед сто лет, а она его резать не хочет, а почему? Да как же его зарежешь, если, бывало, она в постелю, а он до ее. Накроются одеялом и лежат, как муж и жена. А так кого хоть на деревне спроси, и тебе каждый скажет: лучше Нюрки никого не найти.
Довольный произведенным впечатлением, Плечевой взял удочку и не спеша пошел дальше, попыхивая цигаркой, а Чонкин долго еще стоял с отвалившейся нижней челюстью, провожая Плечевого растерянным взглядом и не зная, как относиться к только что услышанной новости.
Нюра, подоткнув юбку, мыла в избе полы. Распахнулась дверь, на пороге появился Чонкин.
– Погоди, протру пол, – сказала Нюра, не заметив его возбужденного состояния.
– Нечего мне годить, – сказал он и прошел в грязных ботинках к вешалке, где висела винтовка. Нюра хотела заругаться, но поняла, что Чонкин чем-то расстроен.
– Ты чего? – спросила она.
– Ничего. – Он сорвал винтовку и вскрыл затвор, чтобы проверить патроны. Нюра с тряпкой стала в дверях.
– Пусти! – Он подошел с винтовкой в руках и попытался отодвинуть ее прикладом, словно веслом.
– Ты чего это надумал? – закричала она, заглядывая ему в глаза. – На что ты ружье берешь?
– Пусти, сказано тебе. – Он двинул ее плечом.
– Скажи – зачем? – стояла на своем Нюра.
– Ну ладно. – Чонкин поставил винтовку к ноге и посмотрел Нюре в глаза. – Чего у тебя было с Борькой?
– Да ты что? С каким Борькой?
– Известно, с каким. С кабаном. Ты с им давно живешь?
Нюра попыталась улыбнуться:
– Ваня, ты это шутейно, да?
Этот вопрос почему-то совершенно вывел его из равновесия.
– Я вот тебе дам шутейно! – Он замахнулся прикладом. – Говори, стерва, когда ты с им снюхалась?
Нюра посмотрела на него ошалелым взглядом, как бы пытаясь понять, не сошел ли он с ума. А если нет, значит, она сумасшедшая, потому что ее бедный рассудок не мог охватить смысла того, что было здесь сказано.
– Господи, что же это такое творится! – простонала Нюра.
Она выпустила из рук тряпку и, обхватив голову мокрыми руками, отошла к окну. Села на лавку и заплакала тихо, беспомощно, как плачут больные дети, у которых не хватает сил плакать громко.
Такой реакции на свои слова Чонкин не ожидал. Он растерялся и, топчась у открытых дверей, не знал, как ему поступить. Потом прислонил винтовку к стене и подошел к Нюре.
– Слышь, Нюрка, – сказал он, помолчав, – ну, если чего и было, я ж ничего. Я его шмальну, и все, и дело с концом. По крайности, хоть мясо будет, какое там никакое. А то бегает по двору, как собака, только хлеб зазря переводит.
Нюра все так же плакала, и Чонкин не понял, слышала она его или нет. Он провел своей шершавой ладонью по ее волосам и, подумав, сказал иначе:
– Ну, а если не было ничего, так ты мне, Нюрка, скажи. Я ведь не со зла, а сдуру. Мне Плечевой бухнул, а я, не подумавши, тоже. Народ ведь у нас, Нюрка, злой, нехороший, и когда женщина или девушка живет по отдельности, про нее чего только не скажут.
Слова его, однако, успокоения не внесли, а произвели совершенно обратное действие. Нюра закричала дурным голосом, упала на лавку, обхватила ее руками и стала давиться в рыданиях, вздрагивая всем телом.
Чонкин в отчаянии забегал перед ней, засуетился, потом упал на колени и, отрывая Нюру от лавки, закричал ей в самое ухо:
– Слышь, Нюрка, да ты что? Да это я так просто. Да мне никто ничего не говорил, я сам все выдумал просто для шутки. Дурак я, слышь, Нюрка, дурак. Ну хочешь, ударь меня по голове вот хоть утюгом, только не плачь.
Он и правда схватил стоявший под лавкой утюг и вложил его в Нюрину руку. Нюра утюг отшвырнула, и Чонкин инстинктивно отскочил, иначе ему бы отшибло ноги. Как ни странно, но, бросив утюг, Нюра начала успокаиваться и затихла, только плечи ее продолжали вздрагивать. Чонкин побежал в сени и принес ковшик воды. Стуча зубами о железо, Нюра отхлебнула глоток и поставила ковшик на лавку перед собой. Потом села, утерла слезы воротником платья и спросила почти спокойно:
– Исть будешь?
– Не мешало бы, – радостно согласился Иван, довольный, что все обошлось. Ему уже самому казались смешными его сомнения. Это же надо было поверить в такую глупость. И кому? Плечевому, который только и знает, что языком трепать.
Иван побежал на улицу, внес топор в сени, но, когда проходил мимо двери, ведущей из избы в хлев, услышал приглушенное хрюканье Борьки, и темное сомнение опять шевельнулось в его душе, он хотел, но не смог его подавить.
Нюра поставила на стол две кружки парного, еще пахнущего коровой молока и теперь гремела в печи ухватом, пытаясь извлечь чугунок с картошкой. Чонкин ей помог, уселся за стол.
– Слышь, Нюрка, – сказал он, придвигая к себе молоко, – ты все же сердись не сердись, а Борьку я завтра шмальну.
– За что? – спросила она.
– Да при чем тут – за что, ни за что. Раз болтовня такая в народе пошла, значит, надо шмальнуть, и чтоб не было никаких разговоров.
Он смотрел на нее настороженно, но она на этот раз плакать не стала. Она разложила картошку по тарелкам, подвинула одну Чонкину, другую себе и сказала с горечью:
– А если ты его убьешь, значит, думаешь, народ сразу перестанет болтать? Эх, не знаешь ты, Ваня, наших людей. Да они ж все от радости взвоют. А разговоров пойдет… «Чего это он, мол, кабана вдруг стрелял?» – «Понятно чего. С им же Нюрка жила». А дальше – больше. Один слово скажет, другой два прибавит. И уж так разрисуют, не хуже, чем в книге. «Пошла это Нюрка ввечеру корову доить, а Иван дома остался. Ждет-пождет – нету Нюрки. Дай, думает, погляжу, не заснула ли. Заходит он это в хлев, а Нюрка…»
– Цыц, ты! – заорал неожиданно Чонкин и двинул от себя кружку, расплескав по столу молоко.
Картина, представленная Нюрой, подействовала на него так сильно, как будто он сам все это увидел, и, вопреки доводам, которыми она хотела его убедить, он опять взбеленился и, опрокинув скамейку, кинулся к винтовке, стоявшей возле дверей. Но Нюра опередила его. Она встала в дверях, как памятник, и сдвинуть Чонкину было ее не под силу. Давешняя история повторилась. Чонкин толкал Нюру плечом и говорил: