Игорь Губерман - Искусство стареть (сборник)
Поскольку ни на что ужене годен, теперь я относительно свободен
Не зря на склоне лет
я пить люблю и есть:
на свете счастья нет,
но вместе с тем и есть.
Пока ещё в душе чадит огарок
печали, интереса, наслаждения,
я жизнь воспринимаю как подарок,
мне посланный от Бога в день рождения.
Забавно думать в час ночной,
что подлежу я избавлению,
и чашу горечи земной
закончу пить я, к сожалению.
Виднее в нас после бутылки,
как истрепались в жизни бывшей,
мы не обломки, мы обмылки
эпохи, нас употребившей.
В виду кладбищенского склепа,
где замер времени поток,
вдруг понимаешь, как нелепо
не выпить лишнего глоток.
В года весны мы все грешили,
но интересен ход явления:
те, кто продолжил, – дольше жили,
Бог ожидал их исправления.
В основном из житейского опыта
мной усвоено важное то,
что пока ещё столько не допито,
глупо брать в гардеробе пальто.
Старея, твержу я жене в утешение,
что Бог оказал нам и милость и честь,
что было большое кораблекрушение,
а мы уцелели, и выпивка есть.
Пока не позвала к себе кровать,
которая навеки нас уложит,
на кладбище должны мы выпивать
за тех, кто выпивать уже не может.
Навряд ли может быть улучшен
сей мир за даже долгий срок,
а я в борьбе плохого с худшим
уже, по счастью, не игрок.
Я не трачусь ревностно и потно,
я живу неспешно и беспечно,
помня, что ещё вольюсь бесплотно
в нечто, существующее вечно.
Природа почему-то захотела
в незрячем равнодушии жестоком,
чтоб наше увядающее тело
томилось жизнедеятельным соком.
Вот нечто, непостижное уму,
а чувством ощутимое заранее:
кромешная ненужность никому —
причина и пружина умирания.
Устроена забавно эта связь:
разнузданно, кичливо и успешно
мы – время убиваем, торопясь,
оно нас убивает – непоспешно.
Уставших задыхаться в суете,
отзывчиво готовых к зову тьмы,
нас держат в этой жизни только те,
кому опора в жизни – только мы.
Хоть пылью всё былое запорошено,
душа порою требует отчёта,
и помнить надо что-нибудь хорошее,
и лучше, если подлинное что-то.
По жизни понял я, что смог,
о духе, разуме и плоти,
а что мне было невдомёк,
душа узнает по прилёте.
Сценарист, режиссёр и диспетчер,
Бог жестокого полон азарта,
и лишь выдохшись жизни под вечер,
мы свободны, как битая карта.
Растает в шуме похорон
последних слов пустая лесть,
и тихо мне шепнёт Харон:
– А фляжка где? Стаканы есть.
Чувствую угрюмое томление,
глядя, как устроен белый свет,
ведь и мы – природное явление:
чуть помельтешили – и привет.
Киснет вялое жизни течение,
смесь привычки, докуки и долга,
но и смерть – не ахти приключение,
ибо это всерьёз и надолго.
Вижу я за годом год
заново и снова,
что поживший идиот
мягче молодого.
Пока не уснёшь, из былого
упрямо сочится звучание,
доносится каждое слово,
и слышится даже молчание.
Забавно мне, что время увядания
скукоживает нас весьма непросто,
чертами благородного страдания
то суку наделяя, то прохвоста.
Ровесник мой душой уныл
и прозябает в мудрой хмурости,
зато блажен, кто сохранил
в себе остатки юной дурости.
Мы к житейской приучены стуже,
в нас от ветра и тьмы непроглядной
проступила внутри и снаружи
узловатость лозы виноградной.
Найдётся ли, кому нас помянуть,
когда о нас забудут даже дети?
Мне кажется, найдётся кто-нибудь,
живущий на обочине в кювете.
Давно уже домашен мой ночлег,
лучусь, покуда тлеет уголёк,
и часто, недалёкий человек,
от истины бываю недалёк.
В одинокую дудочку дуя,
слаб душою и выпить не прочь,
ни от Бога подачек не жду я,
ни Ему не могу я помочь.
Моя уже хроническая праздность,
владычица души моей и тела,
корнями утекает в безобразность
того, что сотворяют люди дела.
Тёртые, бывалые, кручёные,
много повидавшие на свете,
сделались мы крупные учёные
в том, что знают с детства наши дети.
Нет, я на время не в обиде,
что источилась жизни ось,
я даже рад, что всё предвидел,
но горько мне, что всё сбылось.
Былое нас так тешит не напрасно,
фальшиво это мутное кино,
но прошлое тем более прекрасно,
чем более расплывчато оно.
В какие упоительные дали
стремились мы, томлением пылая!
А к возрасту, когда их повидали,
увяла впечатлительность былая.
Тише теперь мы гуляем и пляшем,
реже в судьбе виражи,
даже иллюзии в возрасте нашем
призрачны, как миражи.
В тесное чистилище пустив
грешников заядлых и крутых,
селят их на муки в коллектив
ангелов, монахов и святых.
Теперь, когда я крепко стар,
от мира стенкой отгорожен,
мне божий глас народа стал
докучлив и пустопорожен.
Кормёжка служит нам отрадой,
Бог за обжорство нас простит,
ведь за кладбищенской оградой
у нас исчезнет аппетит.
Года мои стремглав летели,
и ныне – Бог тому свидетель —
в субботу жизненной недели
моё безделье – добродетель.
А там и быт совсем другой —
в местах, куда Харон доставит:
то чёрт ударит кочергой,
то ангел в жопу свечку вставит.
Ты ничего не обещаешь,
но знаю: Ты меня простишь,
ведь на вранье, что Ты прощаешь,
основан Твой земной престиж.
Когда вокруг галдит семья,
то муж, отец и дед,
я тихо думаю, что я
скорее жив, чем нет.
Время хворей и седин —
очень тяжкая проверка
утлых банок от сардин,
серых гильз от фейерверка.
Хоть пыл мой возрастом уменьшен,
но я без понта и без фальши
смотрю на встречных юных женщин
глазами теми же, что раньше.
Хотя проходит небольшой
отрезок нашей биографии,
хоть мы такие же душой —
нас жутко старят фотографии.
Дряхлый турист повсеместно
льётся густыми лавинами:
старым развалинам лестно
встретиться взглядом с руинами.
Старушке снятся дни погожие
из текших много лет назад,
когда кидались все прохожие
проситься к ней в нескучный сад.
Я вязну в тоскливых повторах,
как будто плывут миражи;
встречаются сутки, в которых
уже точно так же я жил.
Если ближе присмотреться,
в самом ветхом старикашке
упоённо бьётся сердце
и шевелятся замашки.
Вместе со всеми впадая в балдёж
и на любые готовы падения,
вертятся всюду, где есть молодёжь,
дедушки лёгкого поведения.
Наше время ступает, ползёт и идёт
по утратам, потерям, пропажам,
в молодые годится любой идиот,
а для старости – нужен со стажем.
Да, молодые соловьи,
моё былое – в сером пепле,
зато все слабости мои
набрали силу и окрепли.
Уже не позавидует никто
былой моей загульной бесноватости,
но я обрёл на старости зато
все признаки святого, кроме святости.
Не манят ни слава, ни власть,
с любовью – глухой перекур,
осталась последняя страсть —
охота на жареных кур.
Я не только снаружи облез,
я уже и душевно такой,
моего сластолюбия бес
обленился и ценит покой.
Судьба ведёт нас и волочит
на страх и риск, в огонь и в воду,
даруя ближе к вечной ночи
уже ненужную свободу.
Провалился житейский балет
или лысина славой покрыта —
всё равно мы на старости лет
у разбитого дремлем корыта.
Стал верить я глухой молве,
Что, выйдя в возраст стариковский,
мы в печени и в голове
скопляем камень философский.
Годы создают вокруг безлюдие,
полон день пустотами густыми;
старческих любовей скудоблудие —
это ещё бегство из пустыни.
Копчу зачем-то небо синее,
меняя слабость на усталость,
ежевечернее уныние —
на ежеутреннюю вялость.
Угрюмо сух и раздражителен,
ещё я жгу свою свечу,
но становиться долгожителем
уже боюсь и не хочу.
Дотла сгоревшее полено,
со мной бутыль распив под вечер,
гуняво шамкало, что тлена
по сути нет, и дух наш вечен.
Не назло грядущим бедам,
не вкушая благодать,
а ебутся бабка с дедом,
чтобы внуков нагадать.
Ещё несёт нас по волнам,
ещё сполна живём на свете,
но в паруса тугие нам
уже вчерашний дует ветер.
Я дряхлостью нисколько не смущён
и часто в алкогольном кураже
я бегаю за девками ещё,
но только очень медленно уже.
Стынет буквами речка былого,
что когда-то неслась оголтело,
и теперь меня хвалят за слово,
как когда-то ругали за дело.
Для счастья надо очень мало,
и рад рубашке старичок,
если добавлено крахмала,
чтобы стоял воротничок.
Ближе к ночи пью горький нектар
под неспешные мысли о том,
как изрядно сегодня я стар,
но моложе, чем буду потом.
Я вкушаю отдых благодатный,
бросил я все хлопоты пустые,
возраст у меня ещё закатный,
а в умишке – сумерки густые.
Мы видные люди в округе,
в любой приглашают нас дом,
но молоды наши подруги
всё с большим и большим трудом.
Принять последнее решение
мешают мне родные лица,
и к Богу я без приглашения
пока стесняюсь появиться.
Молодое забыв мельтешение,
очень тихо живу и умеренно,
но у дряхлости есть утешение:
я уже не умру преждевременно.
Старюсь я приемлемо вполне,
разве только горестная штука:
квёлое уныние ко мне
стало приходить уже без стука.
Создался облик новых поколений,
и я на них смотрю, глуша тревогу;
когда меж них родится ихний гений,
меня уже не будет, слава Богу.
Я огорчён печальной малостью,
что ближе к сумеркам видна:
ум не приходит к нам со старостью,
она приходит к нам одна.
Любое знает поколение,
как душу старца может мучить
неутолимое стремление
девицу юную увнучить.
Ещё мы хватки в острых спорах,
ещё горит азарт на лицах,
ещё изрядно сух наш порох,
но вся беда – в пороховницах.
Состарясь, мы уже другие,
но пыл ничуть не оскудел,
и наши помыслы благие
теперь куда грешнее дел.
Смешно грустить о старости, друзья,
в душе не затухает Божья искра;
склероз, конечно, вылечить нельзя,
но мы о нём забудем очень быстро.
Все толкования меняются
у снов периода старения,
и снится пухлая красавица —
к изжоге и от несварения.
К очкам привыкла переносица,
во рту протезы, как родные,
а после пьянки печень просится
уйти в поля на выходные.
В последней, стариковской ипостаси
печаль самолюбиво я таю:
на шухере, на стрёме, на атасе —
и то уже теперь не постою.
Растаяла, меня преобразив,
цепочка улетевших лет и зим,
не сильно был я в юности красив,
по старости я стал неотразим.
Вот женщина шлёт зеркалу вопрос,
вот зеркало печальный шлёт ответ,
но женщина упрямо пудрит нос
и красит увядание в расцвет.
Я курю, выпиваю и ем,
я и старый – такой же, как был,
и практически нету проблем
даже с этим – но с чем, я забыл.
Памяти моей истёрлась лента,
вся она – то в дырах, то в повторах,
а в разгаре важного момента —
мрак и зга, хрипение и шорох.
Печальна человеческая карма: с годами нет ни грации, ни шарма