Код Онегина - Даун Брэйн
— Добрый день, Павел Сергеевич, — сказал гость.
Голос его был бесцветен, вежлив. Сам он был — худой, с землистым лицом, в очках. Теперь хозяин узнал его (по портретам, лично знакомиться не привелось) и ответил:
— Добрый день, Генрих Григорьевич.
Оба — хозяин и гость — были отставники, неудачники. Хозяин когда-то был (и до сих пор считал себя) графом. Гость когда-то был (и до сих пор за глаза прозывался) фармацевтом. Хозяина выгнали с должности семь лет тому назад. Со времени отставки гостя прошло двадцать четыре дня. Гостю было хуже, он еще не привык. И для него отставка была лишь началом конца. О том, что бывает дальше, он знал не понаслышке.
Хозяин не догадывался о сложных переживаниях гостя, ему было не до них. Он думал о том, что не попрощался с женой и сыном. Для него гость был так же страшен, как был бы страшен, появись он двадцатью четырьмя сутками ранее. Странно было то, что гость пришел за ним сам. Но у них — свои причуды…
— Выйдем на воздух, Павел Сергеевич, — сказал гость, — здесь говорить не хочу.
Хозяин не спросил, о чем гость собирается говорить. Он был уверен, что для него все кончено. Лицо у него было застывшее, взгляд болезненный, рот полуоткрыт.
Двигаясь механически и вяло, он оделся. Они спустились и вышли. Машины не было. Они пошли пешком. Молча они миновали громадную мусорную свалку у монастыря.
— Прогуляемся по набережной, — сказал гость, нервно озираясь, — или нет, лучше…
Они свернули на Пироговку.
Хозяин — теперь, вне стен каморки, он больше не был хозяином, так как же называть его? «гр-н такой-то»? по имени-отчеству? не графом же звать его… — был истерзан усталостью, сломлен многолетними унижениями, парализован страхом; он хотел одного — чтобы побыстрей уж все кончилось. Он не замечал, что гость (тут еще больше подошло бы иное слово, странно похожее — the ghost, но пусть уж гостем остается) смотрит на него не с угрозой, а с надеждой, почти просительно, едва ли не моляще.
Вышли к Девичьему полю, посреди которого гранитной глыбой стоял человек, хмуро глядящий из-под нависших бровей. Каменные пальцы его засунуты были за пояс рубахи, лежащей каменными складками. На скамейках под облетающими липами сидели парочки.
— Присядем, — сказал гость и повел рукой в сторону ближайшей скамьи.
Шереметев опустился на скамейку. Он не чувствовал своего тела. У ног его прыгали воробьи и топтались голуби — взъерошенные, грязные. День был пасмурный, но теплый. Он поднял глаза — прямо в лицо ему смотрел каменный идол; дальше, за сквером, высилась — такая же каменная и серая — Военная академия. От ее огромной гранитной лестницы и мощных парапетов исходило ощущение тяжкой силы. Танк на крыше ничего к этой силе не прибавлял. Сила была сильна не машинами.
Гость застенчиво кашлянул.
— Как вы… как ваши дела? — спросил он. Голос его был немного охриплый.
— Благодарю, все хорошо, — бездумно ответил Шереметев. «Кто это? Кто ему отвечает? Это не я…»
— Я всегда считал и считаю, Павел Сергеевич, — сказал гость, — что с вами обошлись несправедливо.
Шереметев молчал. Он вновь опустил глаза и смотрел на голубей. «Несправедливо… несправедливо…» В двадцать седьмом он еще на что-то надеялся. В двадцать девятом — успокоился. Теперь покой закончился, а надеяться было не на что.
— Интрига, — сказал гость. — Много интриг. Со мной тоже поступили несправедливо.
Шереметев пытался вспомнить, кем теперь стал гость. «Нарком чего-то… но чего? Связи, кажется… Но это все игры… Он и его преемник и погубитель — они просто играют. Вот они пришли за мной…»
— При вас, Павел Сергеевич, усадьба содержалась в наилучшем виде. А что теперь? Санаторий для чиновников. Не берегут народное достояние. Вот когда вы были хранителем усадьбы — все содержалось в наилучшем виде…
Шереметев не понимал, для чего это говорится. Никогда — насколько ему было известно — орган, еще недавно возглавляемый гостем, не интересовался остафьевской усадьбой. «Берегут — не берегут… Под кого он копает? Быть может, я просто должен на кого-то дать показания? Но на кого?! Там столько было возни, но — мелкой… РКИ против МОНО… ВЦИК против Моссовета… Но все так мелко, меленько… Все они, прикрываясь своей обычной словесной мутью, одного хотели: оттяпать друг у дружки большой и красивый дом с парком под свои частные нужды…» Существовала легенда о том, будто бы какой-то простодушный посетитель, увидев, как огромный, громогласный Маяковский закидывает ногу на бортик зеленого стола, возмутился и что-то такое сказал Луначарскому: мол, как смеют своими грязными советскими ногами портить бильярд, на котором играл Пушкин; и будто бы после этого Луначарский, озлившись, велел перенести бильярдный стол из музейной половины к себе в гостиную. Все было не так, никакой посетитель не возмущался. Луначарский был снисходителен, помогал как умел, большего ожидать было бы наивно; то, что он поселился в усадьбе, было для нее хотя бы небольшою защитой; если б он не играл на пушкинском бильярде — бильярд, скорей всего, попросту сгорел бы в печках. Луначарский давно умер, под него копать уже нечего.
— А Есенин бывал в Остафьеве?
— Вероятно. Надо почитать… Но при чем тут Есенин?
— Он мог там встретить черного человека… И вообще… И с Луначарским надо бы развить — ты же по нему специалист… И… и… а Гумилев?! А Брюсов с его магическими опытами?! И хотелось бы как-то присобачить сюда Троцкого…
— Существует миф о том, что Троцкий был прямым потомком Пушкина. От одной одесситки-жидовочки.
— Вот видишь!!! И еще Распутина… и… и Петра Великого, и Вольфа Мессинга…
— Ты, я смотрю, вошел во вкус.
— О да!
— Успокойся. Что ты прыгаешь? Мы обо всех напишем. Возьмем БСЭ и пойдем по алфавиту. Как-нибудь в другой раз.
«Если сейчас вскочить со скамейки… нет, встать спокойно, будто бы разминая ноги или желая кинуть крошек вон той группе голубей, — и быстро, быстро побежать, перескочить низенькую оградку, а потом раствориться в сети переулков, — то, может быть… Нет, эти двое, что целуются справа от меня, конечно же, не просто так, они тоже… И та пожилая женщина с коляской — неужели и она?… Если меня взяли за то — все… но, Господи…» Никто, никто не видел, не знал, не мог знать, как он прятал бумаги, уложенные в плоскую коробку из-под леденцов. Это было ночью, дождливой, темной; как дрожали тогда его руки, как дернулся он, как едва не выронил лопату, ощутив чье-то живое присутствие рядом с собою, как, ослабев от мгновенно пережитого ужаса, манил и звал бродячую кошку, что ходила и шуршала и, голодная, плакала в колючих кустах… «И все же… Говорит про Остафьево — стало быть, все пропало… но я не могу, не могу».
— Ужасно, ужасно! — сказал гость. — Столько ценных экспонатов утеряно и расхищено… Но вам удалось кое-что спасти.
Это было утверждение, а не вопрос. Шереметев нашел в себе силы пролепетать:
— Только несколько книг, мне было позволено взять их для работы… В соответствии с телефонограммой ВЦИК за номером 1048 от семнадцатого сентября двадцать девятого года… и приказ номер восемнадцать… Главнаука и Моссовет выполняли постановление ВЦИК…
— Некоторые его рукописи тоже, говорят, пропали.
— Об этом я ничего знать не могу.
«Все-таки — да… Я пыток не выдержу, никто не выдерживает, я скажу, я покажу… Или… если б можно было как-то сразу, быстро умереть…»
Гость не мог никого подвергнуть пыткам, он сам ожидал их со смертным ужасом. Вот и сейчас обычно невыразительное лицо его исказилось так, словно он увидал привидение. Он надеялся — зря… Ничего не выйдет. Лишенный своей гвардии, он был бессилен. Две тысячи великолепно тренированных бойцов, слепо преданных, готовых в любую минуту по его приказу войти в Кремль, достались тому… теперь тот, должно быть, лелеет подобные мечты. (Генрих Григорьевич ошибался, Николай Иванович был честен и ничего подобного не замышлял; в отличие от Генриха Григорьевича, еще хорошо помнившего времена грандиозных авантюр и жестоких интриг, Николай Иванович был человеком современным и понимал, что время больших дворцовых переворотов осталось позади.) «Не верю, не верю, не может быть, чтобы все так закончилось! Я найду способ вернуть все…» Генрих Григорьевич знал, что со дня на день Николай Иванович окончательно пожрет его; казалось, нет способа спастись. И все-таки… Одно — слабое, иллюзорное — преимущество было у Генриха Григорьевича перед Николаем Ивановичем: Генрих Григорьевич был первым человеком, решившимся разорвать цепочку и утаить от своего преемника информацию Бенкендорфа.