Осип Сенковский - ПОВЕСТИ
Если б я был султаном, в эту минуту я подарил бы ей Константинополь и всех бородатых турок.
Мои тайные беседы с Еремеем становились час от часу сериознее. Тысяча рублей, выданная за Меймене, вознаграждение Мустафе, европейское платье для моего нового товарища и, наконец, третье прибылое лицо в нашей перотской квартире довели мой кошелок до крайнего истощения. Еремей не думал сердиться за то, что я перестал давать ему жалованье, и без околичностей ходил есть кебаб[170] в мясной лавочке взамен французского обеда у мадам Джузеппино. Он безропотно переносил все лишения и готов был бы, нахлобучив колпак дервиша и кормясь мирским подаянием, отправиться домой через Иерусалим и Мекку, только бы я был доволен. Но мои нравы! О нравах моих он только и хлопотал. «Что скажет ваша матушка, Аграфена Васильевна? Что с этой девочкой, когда вы приедете домой? Куда вы денете ее в Одессе? За кого примут ваши знакомцы эту взрослую сопутницу? Что вы можете для нее сделать? И пуще всего, как от нее отделаться, если она прильнет к вам всей душою?»
— Матушка, Александр Андреич, изволили строжайше наказывать...
— Ерема! друг мой!..
Я задушил его в своих объятиях.
Мы плыли к знаменитым Симплегадам[171]. Мой добрый ментор воспользовался попутным ветром, чтоб завесть решительную речь об ответственности, которой я подвергаю его личность, и огорчении, какое готовлю матушке и всему семейству, а Меймене сидела между моих ног на дне каика, глядя мне в лицо такими глазами, которые будто хотели выведать из глубины души причину моего смущения. До того времени мы редко говорили по-русски в ее присутствии: прискорбие видеть себя исключительною из нашей беседы проступало в чертах ее таким мучительным выражением, что я почитал жестокостью доводить ее до этого. Она не смела спросить меня словами, отчего я расстроен, но по звуку Еремеева голоса догадывалась, что он чем-то недоволен. Она бросила сердито-испытующий взгляд на его пасмурное лицо, украдкой сунула мне под шинель руку и тихонько положила ее в мою. В этом движении было столько нежной доверчивости, что у меня навернулись слезы: с ласковой улыбкою наклонил я к себе мою простодушную Меймене и, целуя ее в лоб, чувствовал в себе твердую решимость не покидать этого милого создания до тех пор, пока сама она не отвергнет моего куска хлеба, и даже посвятить ей жизнь, если это будет нужно для защиты ее от нареканий света. Когда я вертел этот лист в книге моего сердца, спокойствие водворялось в груди я чувствовал, что мой добрый ангел парит надо мною. Еремей между тем заговорил о завтраке; наш легкий каик весело скользил в Черное море.
— Ну, любезный Еремей! — сказил я, когда мы уселись около бумажного блюда кебабов на господствующей высоте Симплегад,-— вот мы и у крайнего предела наших странствий. Полно путешествовать! Я далее не еду. Отсюда воротимся мы в Россию, на свою сторону.
Он не отвечал ни слова. Я видел, что грусть его возрастала с каждым куском кебаба; по моим соображениям, причиной тому была дума о связи моей с цыганкою — я решился развеселить его во что бы то ни стало.
— Да, Еремей! мы едем в Россию, — повторил я.
Рот его был так плотно набит кебабом, что я должен был дать ему несколько минут времени для ответа.
— К сентябрю будем в Новгороде, Еремушка!
Он молчал.
В обычном расположении духа, при первом слове о возвращении на родину, он затянул бы непременно: «Уж ты, матушка, родная сторона!» — но теперь облако печали подавляло у него даже вспышки патриотизма.
— Едем восвояси, — наконец, сказал он. — а что оставляем за собою! На этом прекрасном суденышке несемся по Босфору, меж роз и цветущих деревьев, как во сне. Есть ли где другой такой город в подсолнечной? Где еще так тепло, так зелено и народ такой честный? Мы объездили с вами Немечину, Англию, Голландию, Италию, Сицилию, Грецию: что ж мы там видели, кроме труда и беспрерывных забот? Наша сторона, например, лучше других земель, а все-таки рабочая. У нас на Руси некогда полениться, как в здешнем краю: умрешь с голоду, замерзнешь, пропадешь! В поте лица ешь хлеб свой — и праздность ведь не худое дело! Признаться вам, сударь, по совести: я люблю этих ленивых бусурманов! Туфли мешают им торопиться, платья широкие нараспашку: чудо, а не житье! Посмотри те вы, какие у них дачи! И богатому, и бедному — всем здесь одно раздолье — лень и солнце. Пахучий воздух, гулянье вволю, каик на воде, беседка на пригорке — вот все их благополучие; а кто здесь этим не пользуется! Они живут поджавши ноги. Право, сударь, они умнее нас, даром что нехристи!
Я пришел в совершенное остолбенение, слушая вспышку этого пламенного взрыва долго придавленной и таившейся под спудом философии. Мой дядька просветился!
— Помилуй, Еремей, что ты это?
— Как что-с? Да есть ли в свете народ доброе турок? Мне здесь так понравилось, что если б вы меня отпустили, я готов был бы идти с Меймене в Сардисские степи и сделаться цыганом, а назад бы не поехал.
— Хочешь идти с ним в Сардис, Меймене?
— Signor, no!
Я страстно сжал ее в своих объятиях и осыпал ее благородное чело горячими, как огонь, и, как огонь, чистыми поцелуями. Добрая моя Меймене! мы не расстанемся с тобой до гроба!..
Уж, право, не знаю, что сказала бы матушка — а я непременно сделал бы глупость! Увы, увы, недоли через три после этого моя милая, моя несравненная Меймене уже не существовала! Она на одесском рейде умерла от чумы, которую мы привезли из Константинополя.
Меймене! ты мелькнула передо мной, как падающая звезда, и угасла навеки. Но это дивное слияние прелестей, этот жаркий взор чистейшей любви, который ты так часто вперяла в меня с невинной радостью, неизгладимо остались в душе моей, и никогда дума о другой не потемнит в ней этого светлого воспоминания!
1834
Впервые: Библиотека для чтения. — 1835. — Т. XII. — С. 134 — 174. Подпись: А. Белкин.
ВИСЯЩИЙ ГОСТЬ
Как это случилось, что в течение пятидесяти столетий до рождества Христова и восемнадцати столетий после рождества Христова люди не знали ни достоинства разбойников, ни прелести разбойничьей жизни? что они только теперь спохватились, что в свете нет ничего занимательнее, прекраснее, возвышеннее, изящнее порядочного разбойника?.. Это, верно, оттого, что человечество, ведомое историческою судьбою народов, неуклонно стремится более и более к совершенству и теперь уже подвинулось к нему довольно близко. Я думаю, это оттого!
Как бы то ни было, но, продвинувшись к совершенству, теперь и сам я вижу, что предмет самый богатый, самый достойный пера поэта, прозаика и философа, есть разбойник. Посмотрите, сколько людей прославилось в наше время великими писателями и мудрецами, описывая только добродетели разбойников и разбои добродетельных!
В самом деле, что может быть честнее и кротче изверга, душегубца? что для общества вреднее честного человека, который никому не свернул головы?.. Это, кажется, не требует никаких доказательств, тем более что это уже неоспоримо доказано во всех новейших французских романах, не считая самой новейшей Диссертации великого защитника воров, г. Виктора Гюго: зри «Claude Gucux»[173] Ежели так, давайте же мне извергов, головорезов, мучителей, каторжников, великих плутов, великих воров, великих романтических героев — я буду великим писателем! Давайте ножи, топоры, плахи, палицы; давайте ужас и смерть — сто, двести, тысячу смертей — как можно более смерти и крови! Кровь есть лимонад модной словесности. Этот слог есть слог Жанена. Позвольте мне сделаться великим писателем через разбойников! У вас тоже будет Юная словесность.
Вы не хотите дать мне этой безделицы?.. А! вы не хотите, чтоб я достиг литературной знаменитости через разбойников! Так скажу вам правду, что я и сам не хочу этого. Однако ж надо шествовать с веком; надо же и у нас говорить что-нибудь о разбойниках: когда вся просвещенная Европа бредит ими и поэзиею живописного их ремесла — а то назовут нас невеждами, людьми, лишенными образованности и тонкого вкуса. Поистине, случай весьма затруднительный! Как быть?... Для спасения чести нашей изящной прозы я готов пожертвовать собою и воспеть какой-нибудь разбойничий подвиг — но с условием, что это будет в первый и последний раз моей жизни, что потом никогда уже не станете требовать от меня подобного самоотвержения. На этом условия — делать нечего — перекрестясь, расскажу вам нечто по сей части: расскажу простой анекдот, который рассказывали мне верные люди, прекрасно рассказывающие всякие анекдоты. Он оставил во мне глубокое впечатление как доказательство дивных путей небесного правосудия.
В двух верстах от………
Еще одно условие: позвольте, чтоб мой разбойник был без добродетелей. Я рассказываю простой анекдот, только для вашей потехи, быть может, и для вашего наставления, а не для того, чтоб прослыть философом юной литературной школы: притом же я ставлю себе в честь не понимать ее философии.