Александр Раскин - Очерки и почерки
В. Каверин
Полтора академика(Девятая часть восьмилогии)
Глава 318-я, рассказанная Веней
Катя опять была со мной, и я знал, что теперь все будет хорошо. Я смотрел на нее и не мог насмотреться.
— Катя… — тихо говорил я иногда и трогал ее рукой.
Большая, красивая, кто бы поверил, что это она десять лет назад плюнула мне в ухо и обругала меня ишаком. Я знал, что она любит меня, и сам любил ее. Это знали все. Ей было все равно, что я закрыл Северный полюс, ей было не важно, что я открыл, кто написал «Евгения Онегина». Катя, милая моя Катька, как я знал ее!
Друзья сидели вокруг, тут были все — и Валька Шпунтиков со своим хохолком и желтым галстуком, и Петя, и Петр, и Петруша. Галя и Оля сидели рядом и пересмеивались, глядя на меня и Катю. Я погрозил им пальцем. Много тут было и таких, кого я не знал совсем и знать не хотел, но это были в общем неплохие люди, и я терпел их. Не помню, что мы пили и что мы ели, помню только, что все ушли, и вот мы с Катей были одни и смотрели друг на друга, и северное сияние сверкало только для нас.
— Катя, — сказал я тихо, — неужели это действительно ты?
— Да, это действительно я… — молча сказала она. Катя улыбнулась мне, и я обнял и поцеловал ее.
Глава 319-я, рассказанная КатейУтром я сказала:
— Я давно знаю тебя. Я видела, как из мальчика ты превратился в мужчину, а из мужчины в писателя. Я знаю, что у тебя какое-то несчастье. Не спорь, не спорь, я знаю. Неужели опять?
Глава 320-я, рассказанная опять ВенейНу, что мне было делать? Конечно, я сказал ей все… И что я написал пьесу, и что ее поставят и будут писать о ней.
Катя плакала тихо, но долго, я утешал ее как мог, но что я мог сказать ей, когда пьеса была уже написана и я уже писал другую пьесу и обдумывал третью? Ведь Ромашов-то писал. Неужели я должен был уступать ему? Я был не в силах сделать это.
•Л. Кассиль
Кешка взял городошную биту в правую руку, поплевал на нее и одним ударом выбил из круга всю фигуру. В левую руку он взял гранату и забросил ее так далеко, что и по сей день ее не могут найти. На трибунах зашумели. Тогда Кешка, поплевав на ноги, ударил правой ногой по мячу и попал в левый верхний угол, под самую штангу. Такую «штуку» не взял бы даже лучший вратарь мира, прославленный Замора. Шум на трибунах усилился.
— Давай, Кешка! — кричали оттуда. — Довольно тебе Кассиля хлебать! Покажи класс!
Кешка нахмурился и одной левой ногой выточил восемнадцать сложнейших деталей, после чего пошевелил ушами, сделал тройное сальто и одним духом прочел наизусть всего Маяковского. На трибунах дым стоял коромыслом. Но вдруг Кешка заплакал и, поплевав на руки, встал на колени.
— Ребята! — сказал он плачущим голосом. — Вы не думайте. Это не я. Разве я могу такое? Немыслимое же дело. Это автор все больше. А мое дело маленькое…
Трибуна притихла. Тогда я вышел на поле сам, спасать положение.
— Довольно, Кешка! — сказал я. — Что ты в самом деле! Тут же все свои. Вон Лешка сидит, вон Рая. Чего ж ты, чудак, сдаешь? Это не важнец. Не мирово, так сказать. Ну ладно, ты успокойся, войди в форму, а я пока расскажу одну сказку на большой. Это было в стране Унеситымоегории…
Сказав все это, я с опаской посмотрел на трибуны. Трибуны пустовали.
Е. Кононенко
Вы доезжаете в метро до вокзала, потом на электричке до станции Болшево. Там вы садитесь на встречную электричку и возвращаетесь в Москву. Таким образом вы как раз попадаете к началу занятий в 113-й школе. Маленький белый домик ничем не отличается от больших серых зданий, обступивших его со всех сторон. В раздевалке шумно. Тетя Паша ласково встречает малышей. Одного она матерински пошлепает, другого отечески приголубит, третьему сунет кусочек сахару, кому удалит больной зуб, кому поможет решить трудную задачу.
Через ее ласковые руки прошло несколько поколений, ее мужественные ноги вот уже тридцать лет ходят по вестибюлю школы. Много надо иметь терпенья, выдержки, мужества, упорства, настойчивости, уверенности в себе, постоянства и разных других положительных качеств, чтобы изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год делать свое скромное, незаметное, неблагодарное, но такое нужное людям дело…
Когда Анфиса Панкратьевна входит в класс, следы умиления невольно блестят на глазах ее учеников. Ай-я-яй, какая она хорошая! Тихо в классе…
Только тот, кто сам преподавал, может по достоинству оценить эту тишину.
— Я люблю своих учеников, — говорит Анфиса Панкратьевна, — и они за это любят меня. А я их за это люблю еще больше. А уж они меня за это просто обожают. А уж я их… — Звонок прерывает наш разговор.
Анфиса Панкратьевна начинает урок.
— Верочка, — говорит она, — иди к доске. Вот тебе задача, решай ее правильно! Дай я тебя поцелую! Лучшая лыжница нашей школы! — тихо говорит она мне.
Вера решает задачу с такой быстротой, что просто дух захватывает. Глаза ее горят блеском счастья. Перед нами самостоятельный человек, готовый решить любую задачу, которую поставит перед ним жизнь. Маруся, Галя и Федя ничем не хуже Веры. И хочется петь, хочется кричать от радости при взгляде на Верочку, на Анфису Панкратьевну, на всех этих ребят, таких хороших и разных. Но я не пою и не кричу. Я пишу.
•Ф. Панферов
— Собака есть первейший друг человека.
— Но классовой борьбы не понимает.
(Ф. Панферов. «Зеленая Брама»)— Девушки! В ножи!
(Ф. Панферов. «В стране поверженных»)Самолет наяривал по воздуху. Выше нас — небо, синее-пресинее, ниже, почему-то, земля. Чернозем ярится… рожь колосится… жеребец купается…
Вон кто-то спички рассыпал… бесхозяйственность!
Хочется, как в детстве, побегать босиком по облакам. Уж больно они ядреные да рассыпчатые. Крупичатые, если не больше.
— Эй, летчик! Споем, что ли? Или напишем чего ни на есть?
Но он, поерзав, буркнул вовсе несуразное:
— Сейчас — вниз полетишь! Страшно небось, а?
— Видишь ли… чирий одолел… типун на языке у меня…
Но он перебил меня:
— Прыгать будешь? Али на попятную?
— Я? На попятную? Ах ты…
Я прыгнул. Меня закружило, завертело, раскидало во все стороны сразу. Ох ты, ах ты, ветер ты, ветер… «Оторвался от коллектива, — подумал я, — нехорошо…»
Лечу…
— Их-х, елки зеленые! Хлюпнусь тут, не соберешь потом ни черепков, ни черепушек.
Землица была уже близко…
«Батюшки! Парашют забыл!» — подумал я еще и с ходу врезался в болото…
Плюх! Вот когда мы красивы…
— К нам, что ли? — спросил меня кудлатый дед, поигрывая противотанковым ружьем. — Из каких будешь-то? Слышь? Тебе гуторю!
— Из писателев мы, — робко забормотал я. — Ты, дедусь, не тормошись больно-то. С малолетства приучены.
— Цыц! — сказал дед сердито. — Вроде «юнкерс» наяривает. Нишкни, мол! Я их, чертей, влёт бью!
«Юнкерс» гудя выплыл на нас, и дед, не глядя, снял его выстрелом через левое плечо. Что-то блеснуло, треснуло, вдарило — и вот «юнкерса» уже не было, а были только мы с дедом.
— Семнадцатый! — сказал дед и сделал на мне зарубку. — Во как! А ты говоришь — из писателев! А ну, стрельни!
— Куда уж мне, — сказал я. — Карандашика не найдется у вас, часом?
— Не балуюсь! — строго сказал дед. — Некурящий я. А вот что ты мне растолкуй, коли вправду по письменной части. Собачка тут к нам прибилась намедни. Сдается мне, чужой песик-то. Не по-нашему балакает, чуешь? Лай не тот! Пришибу его, сукиного сына!
— Что ты, дед, — сказал я. — Ведь он неграмотный.
— Учиться надо! — рявкнул дед сердито. — Превозмогать! Не засти! Пришибу ту животину, как пить дать! Сокрушу бруском, каким ни на есть. Девушки! В ножи!
«Было б мне взять парашют! — горько подумал я. — С парашютом оно способнее…»
Светало. Писало. Печатало. Читало. Удивляло.
•К. Паустовский
Ловля лещей — одно из самых
трудных и захватывающих занятий.
(К. Паустовский. «Вторая родина»)В три часа ночи смутный запах осени поднял меня с кровати.
Не одеваясь, я долго бродил по своей московской квартире. «Что такое искусство?» — думал я.
И отвечал себе: «Не знаю…»
Я думал о Гарте, о карте, о своей школьной парте, о марте месяце, и о Марте-девушке, которая любит этот осенний запах. По привычке я начал думать о Левитане, но вспомнил, что уже написал о нем книгу. Тогда я стал думать о втором издании этой книги. Спать я уже не мог. Я скучал по барсуку. Мне захотелось сырых мухоморов, ухи из ершей, непотрошеного зайца, лая, мяуканья, всей неповторимой гаммы осеннего лета под Москвой.