Леонид Богданов - Телеграмма из Москвы
Сзади Тырина стоял член партии Пупин и дрожащей рукой держал над его головой венец.
-- Жена да убоится мужа своего! -- ревел рыжий диакон так убедительно, что даже старые сварливые жены с уважением стали посматривать на своих мужей. Тетка Лукерья со слезами умиления на глазах смотрела на свою дочь под венцом и истово била поклоны: "И как же легко на душе..." Лица у всех были торжественные и до неузнаваемости воодушевленные. А отец Амвросий старался изо всех сил: читал из Евангелия, кадил, водил молодых вокруг аналоя. Хор стройно пел, да так все затянулось, что только часа через три начались поздравления с бракосочетанием. Все очень устали, но все остались довольны, словно смыли люди с себя грязь и нечисть и теперь выглядели умытыми, сияющими и слегка разомлевшими от блаженства.
-- Душа же ты моя! -- говорила тетка Лукерья комсоргше Кате. -- И до чего же все хорошо, аж сердце замирает! И-и-и!.. Голубушка!..
-- Красиво, -- соглашалась Катя и задумчивым, ничего не видящим взором смотрела на красный плакат на стене: "Социалистического воробья на мякину!"
Столбышев, одинокий и грустный, долго ходил по полям. Суслики поднимались на задние лапки и приветливо свистели ему из объеденной, нискорослой пшеницы. Жирные полевые мыши не спеша убегали с его пути и, не обращая внимания на осыпавшееся зерно, развлечения ради, подтачивали стебли. Широко распластав крылья, высоко в небе парил орел, но и он делал это только по привычке, ибо был сыт по горло. Кругом была картина благодушия, сытости и спокойствия.
Столбышев ее не замечал. Мыслями он был далеко в прошлом. Вот отец его приходит с завода. Худой, высокий, с висячими усами, какие обыкновенно носили все мастера. Он умывается над тазом и долго причесывает гребенкой усы. Делает он все это молча и степенно. Мать, небольшая, пухленькая, похожая на спелое румяное яблочко, деловито постукивает рогачами и кочергами у печи. Скоро на столе появляется миска, а в ней душистые щи с мясом. Отец крестится и молча садится за стол. Мать стоит, скрестив руки на животе под передником.
-- Коровка наша ест плохо, -- прерывает она молчание и, не дождавшись ответа, сразу же перескакивает на другое: -- У Феди сапоги износились...
-- Износились, значит, купить надо, -- не спеша отвечает отец.
Мать сокрушенно вздыхает:
-- Три рубля, чай, стоят! Все дорого, не подступись...
Столбышев задумчиво посмотрел на свои сапоги и без всяких чувств произнес:
-- Семьсот рублей, мда! Дороговато... Но зато отец тогда получал сорок, а теперь бы получал тысячу рублей...
И сразу же вспомнился ему завод. Большой цех, грохочущие машины, а он молодой и безусый стоит у станка: ученик токаря. Потом промелькнули в его памяти комсомольская ячейка, выборы, райком комсомола, собрания, речи, райком, поездки в качестве инструктора, речи, доклады, записки с доносами, клятвы в верности Сталину, неприятное чувство ожидания ареста, и опять доносы для показания своей верности, планы, цифры, проценты, друзья приходят, исчезают, надо изворачиваться, съешь или тебя съедят, черное есть белое, белое есть черное, пожалеешь ты, тебя не пожалеют, без профессии, без знаний, наконец, кабинет в Орешниках. Тихая пристань?..
-- Хорошим был мастером покойный отец, -- без всякой связи с предыдущим мысленно сказал Столбышев и повернул обратно к деревне.
Столбышев был приглашен на свадьбу к Тырину и пришел к его избе как раз к приезду молодых. Возгласы, приветствия, поздравления. Тырина с женой посыпали пшеницей. Какая-то бабушка, успев уже подвыпить на радостях, пританцовывала около молодоженов, помахивая платочком:
-- И-и-и... Их!.. Их!..
Столбышев встретился взглядом с сияющими глазами Тырина, в груди его что-то забулькало, из горла вырвались хриплые и непонятные, как из испорченного граммофона, звуки и неожиданно для всех он заговорил проникновенным голосом и, главное, коротко и убедительно:
-- Дай Бог вам, молодым и хорошим счастья и веселья. Живите дружно. Любите друг друга. А еще пожелаю я вам много деток и здоровья для вас всех... Дайте же вас поцеловать! -- и он со слезами на глазах полез целоваться.
Приглашенных к Тырину было много. Много было и неприглашенных. Но раз пришли -- садись все за стол! В избе было мало места и стол был поставлен на свежем воздухе. Бутылки с известной "сечкинкой" стояли густо между тарелок с едой, как деревья между пнями в лесу, где идет порубка. Еда была простая: кислая капуста, огурцы, грибы маринованные, красный от свеклы винегрет. Было и мясо, но немного. Была и рыба местного улова. Холодец из свиных ножек с хреном. В общем, было все, что давал приусадебный участок, личное хозяйство и личный промысел. Купленой была только самогонка, да и то у частного предпринимателя. И если уж быть объективным, то надо сказать, что соль была куплена в государственном магазине в областном городе. Но как бы там ни было, все были веселы, сыты и быстро хмелели.
-- За молодоженов!
-- Ура!.. -- выпили.
-- За родителей!
-- Ура! -- выпили.
-- За гостей!
-- За отсутствующих!
-- За всех присутствующих!
-- Кушайте, куманек, холодец...
-- Благодарствую...
-- Горько!.. Горько!.. Горько!..
Молодожены нехотя встали и, смущаясь, словно это было впервые, поцеловались.
-- Сладко!..
Справа от Столбышева сидел диакон, слева -- дед Евсигней. На груди деда красовались два Георгиевских креста и одет он был в старый солдатский мундир.
-- Вот это власть была, -- говорил дед, накладывая в тарелку холодца, -- пятьдесят лет мундиру, и хоть бы тебе что. Вы только пощупайте пальцами, -- приставал он к Столбышеву, -- как мясо сукно...
-- Мда!.. Хороший материал...
-- Еще бы, царский! -- Дед многозначительно поднял палец. -- Штаны лет пять назад протер. А вот мундир ношу и правнукам моим еще останется. Жили когда-то... Теперь что... Не жизнь, а тьфу!..
-- А за что, того этого, Георгиев получили? -- спросил Столбышев, чтобы переменить скользкую тему разговора.
Дед Евсигней подбодрился, лихо расправил усы, погладил бороду и начал:
-- Георгиевский крест, это -- боевое отличие. Вот теперь, например, за то, что корова хорошо доится, орден Ленина могут дать. Какой же это, извините за выражение, орден? Тьфу! Да и только. Солдатам его стыдно носить. Да я бы...
-- Так за что же вам, дедушка, Георгиев, того этого, вручили?
-- Было дело... Георгий -- это, понимаете, крест, награда за храбрость перед лицом врага. На японской войне я получил. Этот вот -- за спасение из плена их благородия штабс-капитана Дыркина. А вот этот -- за то, что один приступом взял японскую пушку. Страшно вспомнить... Значит, Бог хранил, а то бы давно косточки в земле погнили. Помню, призывает меня к себе командир полка полковник их сиятельство князь Кираселидзе, из грузин, конечно..
-- У них как есть три барана, так уже и князь! -- пробасил диакон.
-- Да, их сиятельство, значит, князь... И говорит он мне: "Ты, Петухов", -- Это моя фамилия Петухов. -- "Ты", -- говорит, -- "Петухов -старый солдат и самого чорта обмануть можешь. Так выручь же, братец, из японского плена штабс-капитана Дыркина. Выручишь -- Георгия получишь, погибнешь -- так не даром, а за веру, царя и отечество." "Рад стараться!" -отвечаю я их сиятельству. "Молодец," -- говорит, -- "Петухов! На тебе пять рублей на водку." Хороший был командир, царство ему небесное. И говорит дальше их сиятельство: "Мне на Дыркина наплевать. Не такие офицеры и солдаты-орлы головы складывают. А это пьянчуга и, вообще, никудышка. Но знает он много военных тайн, и хотя человек он преданный престолу и отечеству, но в пьяном виде и присяга не помогает: все расскажет неприятелю. Иди, орел-Петухов, и выручай." -- "Рад стараться," -- говорю и пошел. Страшно живому в плен идти, но что поделаешь, когда приказ военный...
-- И придумал военную хитрость. Взял, значит, ружьишко землякам на сохранение отдал. Запасную пару портянок тоже отдал -- поберегите, братцы, чтобы на трофей японцам не досталось, а ежели сложу свою голову, пользуйтесь на здоровье. Перекрестился и бросился я бежать к неприятельским окопам. Наши знай, вверх для вида постреливают. Бегу и кричу: "Банзай!" Это на их языке так "ура" называется. Прибежал. Обступили меня, маленькие такие, косоглазые. Соплей перешибить можно. А все же страшно, как не говори -- неприятель! Они лопочут что-то по-своему, а я давай военную хитрость им подпускать. Я, говорю, люблю вашу микаду. Почему люблю, сам того не ведаю, но очень мне его личность симпатичная. Банзай, говорю, микада! Берите меня, я ваш... Смотрю, морды злые... Надо, думаю, подпустить больше. И давай им еще насчет микады. У меня, говорю, у самого, может быть японская кровь. У нас по деревням много китайцев путается, так может, того... Вы понимаете, куда я закручивал?.
Дед Евсигней многозначительно посмотрел на слушателей и продолжал:
-- Помогла эта военная хитрость и заперли они меня в сарае. Смотрю, лежит на соломе их благородие штабс-капитан Дыркин и спит, как падаль. Ну, думаю, слава Богу. Потаскал я его за сапог малость, проснулись их благородие и давай кричать. Ух, и мастер же был кричать. "Ты," -- кричит, -- "сукин сын Петухов, как смеешь меня будить?!" Я ему шепотом: "В плену мы, ваше благородие..." А он: "Молчать, свиное ухо! Стань во фронт и не смей при мне такие слова говорить! Какой такой плен, если я вижу нашу ротную кухню?!" И показывает пальцем в пустой угол сарая. Ну, думаю я, раз ты уже наяву ротную кухню видишь, так ничего не вспомнишь. Перекрестился я, да как трахну его благородие кулаком по голове. Он только квакнул, как жаба, и затих. Кулак у меня был, как вот то ведро, -- дед показал на стоявшее около стола ведро с винегретом.