Осип Сенковский - ПОВЕСТИ
Можете ли вы дать, себе отчет в состоянии сердца невинной девушки, которая едва вкусила первую, самую первую сладость любви и в то же время узнает, что она уже сделалась бесчестною?.. Нет! вы никогда его не поймете, потому что оно во сто раз ужаснее, нежели быть нечаянно удаленным от выгодного места, отданным под суд, осужденным и отъявленным во всей империи, с воспрещением вступать в службу. Колени дрожали под бедною Олинькою; ножные ее члены поражены были расслаблением, как будто от подувшего на нее порыва самума; озноб и жар попеременно леденили ее кровь и приводили в бурное кипение; глаза ее вдруг наполнились слезами и мраком и, когда слезы капули на паркет, в тех же людях, которые за минуту все казались ей кроткими, забавными, безвредными, она увидела стаю свирепых драконов, грозно разверзающих пасти, чтоб пожрать ее. Одним разом постигла она значение всех взглядов, всех улыбок, всех ужимок и повсюду прочитала свое бесчестие. Она хотела уйти; уже уходила — как маменька попалась ей навстречу и, взяв ее за руку, представила княгине Надежде Ивановне, сидевшей в креслах у дверей залы рядом с графом П***.
— Княгиня!.. это моя дочь!
— А!!. это ваша дочь!..
Олинька содрогнулась. Она ощутила на душе всю едкость яда, прыснувшего из уст княгини с этими словами, которые были произнесены особенным, весьма примечательным тоном. Маменька велела ей сесть подле ужасной соперницы и сама уселась подле Олииьки.
Княгиня нарочно старалась быть любезною и обласкать Олиньку, расспрашивая ее о разных мелких обстоятельствах и относясь к маменьке с похвалами, которые желала воздать дочери. Но всякая из этих похвал заключала в себе кровавый упрек или язвительную насмешку, горечь которых постигала одна только Олинька. Пронзаемая потаенными ножами, проданная в руки искусного в терзаниях и неумолимого палача в грозном бархатном берете с райскою птицею, угнетенная высокомерном могущественной соперницы, чувством обиды и вины, стыдом, бесславием и угрызениями совести, беззащитная девушка облекалась на лице и на руках гробовою бледностью, мертвела, превращалась в бесчувственный камень. Синие и зеленые пятна выступали на ее щеках и были вдруг пожираемы краснотою, порождаемою негодованием, которую немедленно сметало с них холодное дуновение страха, опасение услышать что-нибудь еще ужаснее — громкое и беспритворное объявление ее проступка! Маменька говорила:
— Она очень застенчива.
Кпягиня говорила:
— Дам нечего бояться: лучше бояться мужчин. С ними-то надо быть скромною и осторожною, если хочешь сохранить свою репутацию.
Олинька трепетала.
Бедная Олинька должна была выдержать битую четверть часа этого бесчеловечного, истинно женского мучения. Она была уничтожена и призывала на помощь последние свои силы, чтоб скрыть свои страдания, чтоб, по крайней мере, лишить гонительницу возможности наслаждаться их зрелищем. Сколько перенесла она в это короткое время!.. Ах, клянусь, ежели когда-либо оборочусь и красавицею, ни за какое благо — хоть бы меня повесили на самой высокой мужской шее — не стану целоваться с мужчинами, чтоб только не подвергнуться преследованию со стороны других любительниц поцелуев! Они знают искусство высасывать чужие поцелуи из-под кожи своих соперниц и, ежели соперницы слабее и моложе их, употребляют его с жестокосердием, с неистовством, превосходящим всякое воображение.
По временам Олинька пыталась украдкою поймать взгляд графа П***, чтоб перелить в него свои чувствовании; но он не смотрел на Олиньку. Он спокойно сидел подле княгини, ворочал шляпу, всматривался с любопытством о кожу своих перчаток и казался очень рассеянным.
Но если б как-нибудь могли вы залезть тогда в его голову и порыться в мозгу, вы бы нашли в нем престранные думы. Впрочем, на что лазить в голову? — он на другой день сам пересказал своим приятелям все, что думал, вертя шляпою и рассматривая швы на перчатках.
Он думал так:
— Черт принес сюда эту бабу! Если б я знал, что она будет здесь, я бы скорее поехал на бал к алеутам, в Камчатку. И не знаешь, как с ней развязаться!.. Она взяла такую власть надо мною, что я перед ней сижу, как дурак, и не смею сказать слова, когда она бранит меня, словно своего крепостного лакея. Но я философ на эти вещи: пусть бранит!.. Она немножко жестко управляет мною, это правда; но я буду повиноваться только до тех пор, пока она пребудет верною хорошим правилам, пока не перейдет на сторону последователей дешевого правительства. О, тогда из моего ума, сердца и повиновения я составлю такую бурную оппозицию, что она увидит!.. По несчастию, я слишком запутался с этою женщиною, и теперь нужен меч Александров, чтоб рассечь этот узел[91]. Поссорившись с нею, я должен был бы отказаться от Машиньки и от моей мамзель Алин: на это я не соглашусь! Надо иметь несколько философии. Но что, если б я простер философию свою до такой степени, чтоб затмил славу семи греческих мудрецов[92]?.. если б, например, вдруг решился я ограничить свои расходы?.. Оно трудновато, но возможно. Олинька также недурная партия. Она мне правится; я люблю ее... Я готов жениться на ней назло княгине. Я подумаю о том у себя дома!.. Завтра приду сюда сказать хозяйке пару комплиментов насчет ее бала и, вероятно, увижусь с Олинькою. Сегодня — увы! — надо от ней отказаться для спокойствия и чести самой ее. Эта баба, взбесившись, в состоянии огорчить ее, огорчить мать, пересказать все родителям и взбунтовать их против меня... Так и быть! — сегодня я подчинюсь необходимости, но завтра мы посчитаемся с княгинею.
И между тем, как он так думал, княгиня в бархатном берете все терзала злополучную его Олиньку клещами самой утонченной злобы: скрытно, искусно, метко поражала ее издали острогою мести и, задев смертоносною зазубриною за нанесенную рану, свирепо тащила трепещущую жертву за своею гордостью, попирала ее своим превосходством и, прижав ее к земле, затоптав в уничижение, издевалась над нею добродушными советами и нежными заботами об ее счастии. А Анна Петровна все была в восхищении и говорила в душе: «Какая добрая княгиня!.. Как она полюбила мою Олииьку!.. Она дает ей такие наставления, как родной своей дочери!»
И измучив слабое, прелестное существо, изранив его, измяв, вытиснув на нем псе свое ожесточение и против дочери, за посягание на ее собственность, и против матери, оскорбившей ее самолюбие неуместным приглашением ее к себе но бал, — но все это сладко, все это любезно, тонко, умно, неприметно, — чтоб довершить удар, чтоб показать Олиньке свое владычество над ее любовником и больно выдернуть из ее сердца последний луч надежды, она вдруг оборотилась к графу П*** и засветила ему в глаза огненным своим взглядом, в то именно время, когда он думал: «Пятьдесят тысяч!.. ни одной копейки менее!..»
Пробужденный от таких глубоких дум, повеса должен был торопливо собраться с своею запасною любезностью и карманными улыбками, чтоб вежливо встретить нежного посланца сердца, с которым завтра предстояли ему важные денежные сделки. Княгиня пустилась шутить с ним, смеяться, рассуждать о лицах, им только известных, о забавах и удовольствиях, неприступных для общества, собравшегося в этом доме. Ветреный волокита, забыв о близости Олиньки, всею своею веселостью, всем своим блистательным злословием поспешил поддержать этот* неожиданный взрыв юмористики своей соседки. Полуслова, полувопросы, полуответы, перемешанные с таинственным смехом, с загадочными взглядами, с признаками обоюдного удовольствия, сообщили этому разговору вид совершенного согласия, тесной дружбы, почти условленного сообщничества между двумя участвующими в нем собеседниками — по крайней мере, вполне произвели над неопытною девушкою то действие, которого ожидала от них бойкая ее соперница. Олинька почти не доверяла своим глазам. Как! в двух шагах от нее, полчаса после клятв он даже на нее не смотрит?.. Он, очевидно, ее презирает!.. Теперь она убедилась в его коварстве. Правда!.. он влюблен в нее! эта женщина совершенно господствует над его умом! Теперь Олинька уверилась в его измене, в своем посрамлении, в своем несчастии. Грудь ее вздымалась, понятия помрачались: она упала бы в обморок, если б новое, неведомое ей чувство — чувство палящее, раздражительное, беспокойное, ужасное — вдруг не исполнило ее какой-то злобной жизни, не возбудило в ней бешенства.
Что ж это было такое?.. Что такое! — ревность.
Боль души написана была на ее лице, взрытом судорожною игрою жил. Челюсти ее сщемились. Корчь крючила ее пальцы. Она страдала так жестоко, так была разъярена страданием, что если бы робость не отняла у нее движений тела, она ущипнула б княгиню — не то ущипнула б маменьку. К счастию, она никого не ущипнула и решилась удалиться, чтоб облегчить сердце слезами. Маменька велела ей остаться. К счастию, тот самый длинный франт в золотом жилете, с которым танцовала она прежде, предстал перед нее и ангажировал ее на мазурку[93]. Она освободилась.