Код Онегина - Даун Брэйн
О том, что соседа могут убить, Саша подумал только дома, в Москве, когда хорошенько напился, — до этого он не мог думать не только о судьбе соседа, но даже и о собственной. Он вообще думать не мог. Боялся только. Мозги как кисель, руки ледяные, живот то и дело скручивает. Ужас в чистом виде. Когда на Варшавке его догнал лиловый «понтиак» и стал прижимать к обочине, Саша даже не сопротивлялся, хотя мог бы пойти на «понтиак» тараном; он просто закрыл глаза и приготовился к смерти… Но смерть не шла долго, секунды две, и он захотел посмотреть, кто его убьет, и увидал за рулем «понтиака» — негра, и тут сердце его провалилось, как в лифте, и горло сдавил такой ужас, какого еще он не испытывал, потому что глаз у негра не было. Черное лицо без глаз на него смотрело.
Негр был в черных очках. Очки смотрели на Сашу, будто запоминали. Потом негр дал газу и умчался.
А Саша на скорости сорок километров потащился дальше. Руки его совсем ослабели, он едва мог держать руль.
Вот он и напился. А когда напился — сообразил, что соседу теперь тоже кранты. Всем кранты, с кем он говорил о рукописи. Ну и черт с ним. До соседа ли ему. Умереть, не повидав даже Катю!
Бежать? От ФСБ? Бесполезно и пытаться. Все его существо противилось мысли о бегстве, даже почему-то больше, чем мысли о смерти. Умереть — это не так уж сложно, застрелят и все, а бежать — без денег, без вещей, без комфорта — такая морока… Убьют так убьют. Саша, собственно, не смерти боялся — чего уж так-то бояться, они с Олегом столько свечей наставили — Москву можно три раза спалить, Бог это оценит, — а разных неудобств, связанных с нею…Пытки! Если менты пытают, то уж эти… Он скорчился, ногтями зацарапал обивку дивана. Ах, зачем негр не убил его, ах, зачем.
VII
— Феликс был прав.
— В этом я и не сомневался. Феликс всегда был прав. (Речь шла о Ф. Э.Дзержинском.) Но мог ошибаться сам Бенкендорф.
— Однако ж не ошибся. Это — она. Именно такая, как сказал Бенкендорф, даже еще хуже. Плохо искали.
— Плохо! Все Болдино перерыли, все Михайловское, вообще все. Кто мог предположить, что Петька (теперь собеседники имели в виду, надо полагать, князя Вяземского) закопает ее за пределами усадьбы?
— Что там тогда было?
— Пустырь.
— На пустыре и зарыл. Или Пашка (по-видимому, Павел Сергеевич Шереметев, хранитель музея-усадьбы «Остафьево» с восемнадцатого по двадцать восьмой год прошлого столетия) перепрятал, сволочь. Юра (Андропов) всегда подозревал Пашку. Почему его не взяли? Почему Ежик (тоже надо расшифровывать, о наш читатель?) его не взял? Неврастеник Вяча отпустил на все четыре стороны, дурак Генрих проморгал… Но Еж! Не понимаю.
— Авель (Енукидзе, быть может) за него все заступался. Тоже знал что-то. И Давыдыч… Но Ежик не глупей нас с тобою был. Пашка у него был под контролем. Он бы взял Пашку, если б его самого не взяли. А Лаврентий пренебрег. Не о том думал Лаврентий. Да теперь-то уж что говорить. Времени у нас мало. Он пишет про весну две тысячи восьмого. Земля горит под ногами. Торопись.
— Все под контролем. Все связи выявлены, контакты обрезаны. В понедельник берем их.
— Ты разве не поведешь Спортсмена в Хельсинки? Не хочешь знать, с кем он там встречается?
— Не поведу. Хотел, но передумал. Слишком опасно. Она не должна пересечь границу.
— Почему она у Спортсмена? Ведь главный — Профессор.
— Потому и у Спортсмена, что Профессор не дурак. Я ведь и сам сперва думал, что главный — Спортсмен. Но когда поглядел на этого Спортсмена… Профессор использует Спортсмена втемную, как Бенкендорф Жоржика. Как он вчера на него орал — мафия, мол! Не голова, а Дом Советов. Уважаю.
— Они знали, что их слушают?
— Может, и знали. Недаром под дождик мокнуть вышли. Слушаем-то дом.
— Плохо. Очень это по-русски. Дом слушаем, два шага от дома не слушаем. Картинку и ту не пишем. А речь о судьбе России, между прочим. (Короткий смешок.)
— А кто утверждал бюджет? (С насмешливым укором.) На всякий деревенский двор техники не напасешься. А картинку что толку писать? Дело-то не любовное. И так все под контролем. Какая разница, о чем они меж собой трепались? Все равно под дозой они скажут все.
— А о девке Спортсмена позаботились?
— Зачем? Она в Греции.
— Но телефонный контакт был.
— Не будем уподобляться Лаврентию. Девка и мать нас не волнуют.
— Ой ли? Мать-то его в Киеве.
— Его мать обыкновенная старая шлюха. Ты б еще профессорову жену с Мадагаскара выкрал!
Собеседники некоторое время помолчали, глядя в бумаги, что держал в руках один из них. То были два листка: один — старый, хрупкий, бледно-картофельного цвета, густо исписанный летящим почерком, — тот, девятый лист рукописи, что Саша отдал на экспертизу спецу-уголовнику (спец не сдал Сашу, сдал библиотекарь Каченовский, а спеца взяли уже после); другой — обычный, глянцево-белый, с компьютерной распечаткой.
— Жуть…
— Не говори. Ублюдок. Давно надо было черных давить. Кстати, ты разобрался с ниггером, что там крутился?
— Ниггер не при делах.
— Все-таки позаботься о ниггере. Береженого Бог бережет.
Снова пауза, улыбка. Смотрят в документы — хмурятся.
— Но как же он это мог написать…
— Вот так и мог, как Бенкендорф Орлову сказал. Пообщался с теми… Про это и фон Фок говорил, но те убрали фон Фока.
— Странно, что Орлов поверил. Он не из таких был.
— А он и не поверил. Ты бы поверил? И сам Бенкендорф не поверил, но — запомнил и перед смертью последователям передал… Никто не верил, но все передавали. По цепочке.
— Бенкендорф-то от кого узнал?
— Теперь уж концов не сыщешь… Одно можно точно сказать — что не от Вяземского. Стал бы Вяземский сам на себя показывать… Может, от Одоевского, тот ведь — тоже, только с другого боку, с безобидного…
— Почему Орлов не сказал Николаше?
— Спроси его! Может, и хорошо, что не сказал. Ежик сказал Иосифу — и как кончил Ежик? Плохо кончил.
— Прав был Юра: не нужно двоевластия. Если сам о своей безопасности не позаботишься — жди, что она придет позаботиться о тебе…
— Ты точно обо всех позаботился, кто ее мог видеть?
— Обижаешь.
— Девка с ксерокса?
— Обижаешь… А жаль. Восемнадцать лет. Красивая.
— Мясо… Кто конкретно будет их брать? Операция серьезная, не профукать бы.
— Кто? Геккерн и Дантес… (Следует взрыв здорового мужского хохота. Собеседники выходят из церкви.)
VIII
Он боялся звонить Кате, боялся звонить матери, боялся звонить Олегу. Никому нельзя звонить. Его телефоны, конечно, прослушиваются. Почему он, идиот, не рассказал все Олегу — сразу, в тот день, когда молдаваны нашли коробочку, ведь Олег тогда еще не ушел в отпуск! Олег бы его как-нибудь отмазал, пусть за отмазку эту пришлось бы по гроб жизни с Олегом расплачиваться, все равно. А теперь он один-одинешенек. Все воскресенье он лежал на диване и прихлебывал понемножку виски, как воду. Завтра все кончится… Или еще нет? Скорей бы уж. Сил нет ждать. Дождь как из ведра лил, все было серое. В такую погоду и жить не особо хочется. Плохое всегда малость полегче переносится в плохую погоду. Это потому, что нет контраста. Какая погода, такая и жизнь.
Потом, когда виски приглушило его тоску, он стал придумывать, как можно было бы удрать — чисто теоретически. Он не мог больше лежать на диване, ему хотелось что-нибудь делать, ехать куда-нибудь. Страх его почти прошел, потому что он все равно уже погиб, по-любому. Он набрал номер прораба Валеры, у Валеры есть мобильник, и неплохой, вот какие нынче работяги пошли. Они слушают его разговоры, и хорошо, так и надо. Валера был, как положено, в Остафьеве, строители работали без выходных. Саша сказал Валере, что завтра ему лететь в Хельсинки, а он в остафьевском доме папку с документами забыл. Валера сказал, что может привезти папку, но Саша сказал, что сам за ней приедет. Он стал на колени, поцеловал свой крестик и начал молиться, чтобы тот человек, который ему был нужен, тоже был сейчас в Остафьеве, но молитва не шла ему в голову, потому что он думал о деньгах.