Матео Алеман - Гусман де Альфараче. Часть вторая
Нет силы, могущей победить сию владычицу нашу. Люди прозвали ее второй натурой, хотя опыт свидетельствует, что сама натура не может ей противостоять, ибо привычка с легкостью портит и губит благие задатки. И когда она влечет нас к горькому, то умеет так его приправить и сдобрить, что оно кажется нам сладким. Зато в союзе с истиной привычка — всесильный монарх, чьи твердыни несокрушимы.
Не она ли понуждает бедного пастуха влачить дни в пустынных полях, в глубоких ущельях, на стремнинах высоких гор и скал, терпеть зимой стужу и ненастье, непрестанные дожди и бури, а летом солнечный зной, от которого сохнут деревья, раскаляются камни и плавятся металлы? Но хотя она укрощает даже свирепых хищников и ядовитых змей, смиряя их злобу и ярость, ее самое точит и обтесывает время — пред ним и она склоняется. Против времени ее сети что паутина против слона. Ибо если привычка — сила, то время — благоразумие и мудрость. И как пред творческим духом склоняются все силы человека, так и привычка покоряется времени.
Ночь следует за днем, мрак за светом, тень за телом. Непрестанную войну ведут огонь и воздух, земля и вода — все стихии враждуют меж собой. Однако солнце сильней их всех: оно рождает золото, дает жизнь и крепость всему сущему. Так и время следует за привычкой, враждует с ней, а порой ее укрепляет. Оно творит и разрушает, действуя исподволь, мудро и подражая в этом самой привычке, которая капля по капле камень долбит.
Привычка — наш враг, а время — друг. Оно обнажает ее хитросплетения, разглашая сокровенные ее тайны, в огне случая испытывая ее оружие. На опыте пробует оно чистоту ее золота, обличает цели ее помыслов и безжалостно объявляет во всеуслышание то, что мы тщимся скрыть.
Все сказанное подтвердилось на мне, слово в слово. Сколько раз я сбывал негодный товар, загребая незаконные барыши, сочиняя небылицы, чтобы набить цену, а на худой конец отдавал в долг, лишь бы с рук долой. И, грабя людей средь бела дня, я по давней привычке не выпускал четок из рук и с невозмутимым лицом божился: «Истинно так!» — хоть истина в моих устах и не ночевала! Время разоблачило все мои плутни. Сколько раз твердил я покупателям: «Клянусь вашей милости, самому обошлось дороже; от этой сделки мне ни реала прибыли, отдаю по дешевке лишь потому, что надо срочно платить за…» Тут я приводил всякие причины, хоть была всего одна — желание получить сто на сто и переправить монеты из чужого кармана в свой.
Сколько раз в дни преуспеяния я для пущей важности собирал у дверей своего дома толпу нищих — из расчета, из тщеславия, отнюдь не ради господа, ибо старался и хлопотал лишь о том, чтобы вознестись в глазах людских, чтобы показным благочестием и щедростью стяжать славу человека милосердного, совестливого, о спасении души своей пекущегося, человека, которому можно доверять. Продержав этих бедняков два-три часа на виду у прохожих, я раздавал скудную милостыню, за гроши покупая всеобщее уважение, дабы тем легче обирать легковерных.
Сколько раз я преломлял свой хлеб ради ближних: наевшись до отвала, остатки, которые все равно бы засохли или собакам достались, я делил на куски и раздавал нищим — не тем, кто более нуждался, а тем, кто станет громче прославлять мои дела. И сколько раз, когда замыслы мои расстраивались, я, от природы малодушный и трусливый, прощал врагам своим, смиренно вознося очи горе, а втайне злобствуя! Вслух я твердил: «За все хвала господу!» — хоть обида жгла мое сердце и отомстить мешала только проклятая трусость! Ежели для виду я вел примерную жизнь постника и святоши, то лишь затем, чтобы меньше тратиться и больше скопить. Зато когда угощался на чужой счет, когда тратил чужие деньги, тогда будто волк вселялся в мою утробу: ничто не могло ее насытить.
Усердно посещал я храмы, часто наведывался и в тюрьмы — не для того, чтобы помочь узникам, но чтобы завязать дружбу с тюремным начальством: может, и меня упекут, думал я, тогда знакомому скорей дадут поблажку. Если я бывал в богоугодных заведениях, если ходил на богомолья и участвовал в процессиях, если ревностно лобызал алтари и не пропускал ни одной проповеди на юбилеях и церковных торжествах, — то лишь ради доброго имени, из жадности к чужому добру.
Если случалось мне разнюхать о делах весьма секретных, я заводил о них речь с теми, кого это касалось, советуя и наставляя, так что люди полагали, будто их тайны явлены мне божественным откровением. Я же старался темными намеками укрепить такое мнение и приобрел славу необычайную, особливо среди женщин, падких на чудеса и ворожбу, легковерных и болтливых; они превозносили меня до небес.
Если иной бедняк, прослышав о моей щедрости, приходил за вспомоществованием, я обращался к знакомым и, набрав у них денег, уделял бедняку малую толику, оставляя себе львиную долю; я снимал сливки, а ему доставалась сыворотка. Если затевал плутню, то перво-наперво обзаводился ризой благолепия, дабы черное дело прикрыть кротостью, святостью, умерщвлением плоти, примерным поведением, после чего попирал кого хотел.
Не веришь, посмотри сам, как легко мне удалось обмануть своего покровителя, святого человека. И не только обмануть, но того хуже — погубить его честное имя. Я стал орудием и причиной непоправимого ущерба для его доброй славы после того, как он, зная о моем благонравии и надеясь, что я буду служить честно и усердно, посоветовал своей знакомой взять меня в дом.
Моя госпожа, полагаясь на его горячие ручательства, доверяла мне безусловно. С радостью приняв на службу, она посвятила меня в свои хозяйственные и семейные дела, отвела под жилье удобные покои с отличной постелью и всеми услугами. Меня приласкали не как слугу, а как родного, ибо госпожа надеялась, что небеса вознаградят ее за доброе со мной обхождение.
Нередко она просила меня прочитать «Богородицу» за здравие и благополучие ее супруга. Говорил я с ней всегда тоном оракула, но столь смиренно, что трогал ее до слез. Так я ухитрился обмануть и ограбить свою госпожу, и больше того — запятнал честь ее дома. Среди ее служанок была одна мулатка, невольница, которую я долгое время считал свободной, девка хитрющая, под стать мне, а может, еще похитрей; с нею-то я и спутался.
Сам не знаю, как это вышло, что едва я поселился в доме, мы с ней снюхались. Никакими силами нельзя было выставить ее из моей комнаты! На людях она держалась скромницей, а со мною вела себя как распутная девка, точно выросла в самом гнусном вертепе. И такая была хитрая бестия, что ни слуги, ни хозяйка не подозревали о нашей связи. Во мне она души не чаяла, таскала мне всякие лакомства: мой сундук стал что кондитерская. Ее стараниями у меня всегда было лучшее белье; отменно выглаженное, надушенное, сверкающее белизной. Госпожа была тем довольна, почитая нас обоих чуть не за святых.
Моя любезная давала мне деньги на расходы, а откуда, у кого и как она их добывала, я не старался узнать. Кое о чем, правда, догадывался, но, блюдя свое достоинство, не слишком любопытствовал. Чтобы вернее привязать ее к себе, я нежными речами и посулами укреплял в ней надежду, что, скопив деньжат, выкуплю ее на волю и женюсь. Ради этого она готова была на все, лишь бы мне угодить. Я так ловко разыгрывал влюбленного, что она, хоть и была хитра, поверила моим словам, забыв о том, что я мужчина, а она женщина, к тому же невольница.
О делах по хозяйству госпожа узнавала из моих уст, и все ее доходы проходили через мои руки. Городской дом и сельское поместье были под моим надзором и равно приносили мне богатый урожай. Я замыслил скопить побольше наличности и удрать куда-нибудь далеко, в заморские края. Хотелось мне поехать в Индию, и я уже высматривал подходящее суденышко, как вдруг замысел мой сорвался.
Хозяйка в конце концов спохватилась и поняла, что ей грозит верное разорение: то и дело арендаторы докладывали, что я присваиваю ее доходы, пастухи — что распродаю скот, управляющий — что краду вино из погребов, и так как ему при этом не перепадало ни бланки, а все шло в мой карман, он решил изобличить меня перед неким идальго, родичем госпожи, которому посоветовал принять неотложные меры. И вот как раз накануне того дня, когда я задумал смотать удочки, на меня, беспечно почивавшего в часы сьесты, напустили альгвасила; ничего не объясняя и лишь твердя, что там мне все скажут, он схватил меня и повел в тюрьму.
Причину ареста мне не открыли, чтобы я не поднял переполоха в доме и среди соседей, если узнаю, по чьему приказу схвачен. В недоумении и раздумье брел я в тюрьму. То мне казалось, что приказ пришел из Италии, то я подозревал моих кастильских кредиторов, то думал, что открылись мои воровские дела в Севилье, за которые я еще не понес наказания. Любое из этих предположений не сулило добра, но горше всего было лишиться такой славной кормушки. Прослыв мошенником, я терял доверие людей и уже не мог надеяться на их помощь.