Антология - Вечный слушатель. Семь столетий европейской поэзии в переводах Евгения Витковского
Американцы
Приходили они, приходили
иная зелень в их краях,
другой туман —
приходили они, оставались:
здесь была свобода молиться
своему Богу,
и свобода — деньгам.
Приходили они, оставались,
вносили в здешнюю тишину
слово наших широт
тащили мы, словно горбы, наши воспоминанья:
октябрь — ты, охотничий рог в Уэльсе;
крылья мельницы где-то под Бредой,
мешочек кастильской земли,
Священное Писание, — а на форзаце
родословное древо:
«Адам Дирлам зачал двое сыновья…»
Мы грезили, мы оставались.
В едином тигле плавилось преходящее.
В едином тигле возникала разливка:
народ, жесткий, несокрушимый
как его мечта о свободе,
о праве быть счастливым —
весна в Калифорнии, ее смех,
соль Атлантики в поцелуях,
жемчуг манхаттанского неона в зрачках,
мощь техасских ковбоев в ее кулаке,
неисчерпаемая, как полоса Ниагары, —
чело поднимается утру навстречу,
слушает зов чужих созвездий.
Ингеборг Бахман
(1925–1973)
Об одной стране, об одной реке и о многих озёрах
Следы того, кто шел изведать ужас,
шел от страны, потока и озер
подсчитываю, ибо их завьюжит,
Бог ведает, в какой умчит простор.
Я числю все этапы одиссеи,
что всем иным скитаниям сродни, —
но странник знает: близ отар овечьих
недвижно волчьих глаз горят огни.
Он навсегда с волной покончил счеты,
которая пророчила беду,
над морем колыбель его качая, —
но все же видел он свою звезду.
Он шел, впивая зрением и кожей
шмелиный звон и всплески птичьих крыл,
воскресный день был всех ему дороже,
любой ушедший день — воскресным был.
Он тяжко шел проселочной дорогой,
на магистраль не выйдя никогда,
он шел к озерам, и их первичной глади,
где отвечала возгласам вода.
Но семь камней семью хлебами стали;
Он шел сквозь ночь, сомненьями томим,
лишь осыпая на дорогу крошки,
для тех, кто сгинул, следуя за ним.
Опомнись! Ты бывал уже повсюду:
на родину вернись при свете дня.
О время, ты, которому не время!..
Забытое — тревожит вновь меня!..
Колодец. Авансцена воскрешенья,
обязан пастор проповедь прочесть.
Курить нельзя, — грядущего спасенья
достойны Тело, и Добро, и Честь.
Стоит река, ракиты отражая,
и «скипетры» цветут, ломясь в сады, —
уже на стол обед обильный подан,
и час молитв окончен для еды.
Дела отложены; грядут, чаруя,
часы послеобеденного сна, —
легко звенит начищенная сбруя:
лошадка нынче не утомлена.
Хозяева лежат в покоях душных,
в руке — Писанье, на устах — печать;
их сыновья, к работницам, как ливень
сходя, готовы сыновей зачать.
Утолены желание и греза,
тишь паутиной виснет по двору,
и окна дышат запахом навоза,
плывущим от околиц ввечеру.
Вот сумерки: шумят, хохочут где-то;
как роза, облетает тишина,
безумит ветер красные корсеты,
и кошки пробуждаются от сна.
В туман уходят по двое, и тени
скользят с холмов недальних по стране,
и, землю обхватив, стерильный месяц
проводит с нею ночь наедине.
У скал — руину каменного замка
еще пока уберегла судьба,
над аркою ворот сжимает коршун
тяжелый щит державного герба.
Там трое мертвых есть за бастионом:
один власами овевает рвы,
другой швыряет бешено каменья,
еще у одного — две головы.
Кого коснется долгий черный волос —
убийцей станет; возожжет вражда
пожар по их приказу — и погибнешь
еще до песни черного дрозда.
Босые духи бродят в зубьях башен,
в темницах — тени: жертвы, палачи.
Автографы туристы оставляют,
но имена скрываются в ночи.
Однако трое втайне строят планы:
когда ледник в предел отступит свой,
поставить насыпь над грядой моренной,
пробить туннель сквозь камень меловой.
Постройка замка — в прошлом: мир подлунный
в те годы был еще горяч и юн,
был высший низшим, но и низший высшим.
Над синей трещиной висит валун.
Мечту пески времен заносят снова,
грядущее по-прежнему старо.
И все же на околыш ты приколешь
альпийской птицы белое перо.
В других одеждах жили мы когда-то:
я — в хорьих шкурках, в мехе лисьем — ты.
Еще дотоле — жили мы в Тибете
как мраморные снежные цветы.
Стояли мы без времени, без света,
кристаллами, — но в снеговой пыли,
ответствуя ознобу жизни внешней;
при первой же возможности — цвели.
Мы шли сквозь чудо, новые одежды
на смену старым покрывали нас,
мы пили соки каждой новой почвы
И знали, что приходит светлый час.
Храбры мы становились, как дельфины
как пух, легки, текучи, как вода,
Мы были то мертвы, то снова живы,
(но не были свободны никогда!)
Мы расцветали в каждом новом теле,
сулил нам счастье каждый новый плод.
(Но о тебе с тобой не говорила
я, ибо камень птицу не поймет).
Меня любил ты. Я любила тоже
прижаться телом к телу твоему,
и ночь тебе отдать, не вопрошая.
(Нет, ты не любишь! Зренье ни к чему).
И мы вошли в страну, отныне нашу,
судьбу связавши с ней и разделя.
Твои ладони раковиной были,
в которой умещалась вся земля.
Откуда же границы вдруг возникли
кто проволокой окружил леса?
По дну ручья запальный шнур протянут,
из чащи взрывом изгнана лиса.
Кто знает, что в горах они искали?
Слова? Но их не выдадут уста,
они прекрасны на любом наречье,
их погубить не сможет немота.
Хлеб разделен у пункта пропускного, —
лишь два шага — и ты уже вдали:
граница жестко лечит ностальгию
пригоршней неба и комком земли.
Все это прежде было, в Вавилоне:
на твой вопрос певучий — мой ответ
звучал гортанно, — пусть конец раздору
сулил пророк, покинув Назарет.
Подавши знак — внимай ответным знакам,
отыскивай предметам имена;
едва ли снег — всего лишь прах небесный,
снег это в той же мере тишина.
Раздельность наша — общее несчастье,
вдоль воздуха начертанный разрез.
Листвы предел и воздуха границу
стирает ветер на шатре небес.
Границы между нами исчезают,
пускай в словах еще живут пока —
но всякому воздастся по заслугам,
когда придет по родине тоска.
Ножи с утра поют, прильнув к точилу,
забой скота: утеха велика,
и ветер гладит заскорузлый фартук
готового к работе мясника.
Веревка стянута — язык наружу,
спадают хлопья пены с бычьих морд,
сосед готовит соль, душистый перец,
уж он-то видит: туша — высший сорт.
Примета есть, что мертвецы легчают.
Здесь жизни жизнь всерьез и не впервой
— кто ныне взвешен, тот не защитится! —
решительный удар наносит свой.
И тотчас же, до трапезы дорвавшись,
к кровавым лужам припадают псы,
покуда те не станут черной коркой
в ближайшие вечерние часы.
И кровь тогда твои окрасит щеки,
твой первый стыд, и мысли о судьбе:
кровавый ливер ясно повествует
о будущем твоем — тебе, тебе.
Вот вырезка, вот кости мозговые,
а вот ты сам: у вас удел один.
Одежду предков на забытой прялке
затягивают нити паутин.
Глаза возводишь — прочь уходят годы,
тускнеют быстро юных лиц черты,
стоят в веночках из цветов поддельных
над бойней деревянные кресты.
С утра под праздник вся семья помылась,
дом выскоблен снаружи и внутри,
и от соломинок в руках детишек
блестящие взлетают пузыри.
Село танцует: веселятся маски,
наряжены пшеничные снопы
в знак завершенья сбора урожая,
и музыка плывет поверх толпы.
Гармоника губная дудке вторит.
Ночь, как топор, обрушится вот-вот.
Горбун дает свой горб на счастье тронуть
любому, и мечтает идиот.
Горит костер, труды и дни венчая:
и семена, и искры сообща
взлетают к звездам, к месяцу — с надеждой,
вознагражденья в небесах ища.
А в ельнике — стрельба; шальная пуля
свистит, кому-то череп раскроя,
и этот кто-то падает, и тело
в себя приемлет рыхлая хвоя.
Прощальный танец и жандармов топот
окутаны густеющею тьмой,
и скорбно через поросль можжевела
бредет последний пьяница домой.
Во мраке жутко плещутся гирлянды,
бумажный шорох длится без конца,
по опустевшим лавкам бродит ветер
и шелестит оберткой леденца.
Не выдумала ль я озера эти
и реку! С горным кряжем — кто знаком?
Идущий семимильными шагами
возьмет ли карлика проводником?
Ты хочешь знать и материк, и адрес?
Возьми упряжку лучшую свою,
но, даже целый свет в слезах объехав,
ты в этом не окажешься краю.
Так что зовет нас, в жилах ужас множа,
когда цветы цветут со всех сторон?
Кровь тишиной наполнена — но грозно
грохочет погребальный перезвон.
Что нам слепые окна сел забытых,
парша, овчина, выдел старику?
Нам все, что чуждо, повстречать вплотную
еще придется на своем веку.
Что нам ночные лошади и волки,
огонь в горах и рога трубный глас?
Мы шли к иным, совсем несхожим целям,
совсем иное убивало нас.
И нам в конце концов, какое дело
до звезд, до багровеющей луны?
Покуда страны рушатся и гибнут,
мы, как мечта, в себя обращены.
Закон, порядок — есть ли в самом деле?
И лист, и камень — в чьей найдем руке?
Они сокрыты просто в нашей жизни
и в языке…)
Вот брат идет, боярышникоокий,
в руках — птенцы: изловлены живьем.
Вот черный дрозд летит, шныряя рядом,
и стадо к дому гонит с ним вдвоем.
Он вьет гнездо когда и где захочет,
ему ничто в пути не тяжело,
без разрешенья заночует в стойле
и скакуна присмотрит под седло.
Он клюв опустит в розовое масло,
в его глазах порозовеет свет.
Он запоет, послушный счастью жизни,
Взметнувши в ночь пушистый силуэт.
«Так спой же, птица, спой о днях далеких!»
«Немного обожди — и я спою».
«Запой, запой, сотки ковер из песен,
И улетим на нем в страну твою.
Используй миг, когда рокочут пчелы,
Мир ангельский теперь открыт для глаз».
«Спою, спою! Но время на исходе.
Засни! Уже настал вечерний час».
В долбленых тыквах свечки замерцали,
слуга с кнутом выходит — и тогда
внезапно, злобно настигает гибель
уже запеть готового дрозда.
Трепещущую плоть проколют вилы,
и будут крылья срезаны косой,
у спящего меж тем — до пробужденья
зальется сердце розовой росой.
В стране стрекоз, в стране озер глубоких,
где годы исчерпались и ушли,
он призовет явиться дух рассвета
и лишь потом отыдет от земли.
Он выкупает в травах взор прощальный,
затем, готовясь к позднему пути,
захочет он — и сможет невозбранно
гармонику и сердце унести.
Сбродилось в бочках яблочное сусло,
и ласточки летят на юг, спеша.
Осенний тост — за караваны птичьи,
за то, что далью пленена душа.
Закрыв часовню, мельницу и кузню,
минуя кукурузные поля,
он прочь идет, початки обивая —
уже почти в разлуке с ним земля.
Клянутся братья и клянутся сестры,
что с ним союз навеки сохранят,
венок с волос репейный каждый снимет,
уставя в землю пристыженный взгляд.
Вот птичьи гнезда опадают с веток,
огонь в листве уже свое берет,
и ангел-бортник безнадежно поздно
разламывает в синем улье сот.
О ангельская тишь осенних нитей,
покоя беспредельного наплыв —
где, скованный невидимою цепью,
стоишь, у входа в лабиринт застыв.
Из немецких поэтов Люксембурга