Джон Мильтон - Потерянный рай. Стихотворения. Самсон-борец
Элегия VII[569]
Я не ведал еще, Аматузия,[570] сколь ты всевластна,
Мне еще не обжег сердце пафосский огонь.[571]
Стрелы твои, Купидон, считал я ребячьей игрушкой
И над величьем твоим дерзко смеялся порой.
«Мальчик, — твердил я, — ты лучше преследуй пугливых голубок —
Только такому врагу страх ты способен внушить;
Иль, настреляв воробьев, почти себя пышным триумфом:
Бо́льших трофеев, дитя, ты не стяжаешь вовек.
Так для чего ты грозишь всему человечеству луком?
Твой дурацкий колчан ужас в мужей не вселит».
Эти насмешки лишь пуще разгневали сына Киприды,
Ибо бессмертного нет вспыльчивей, нежели он.
Дело было весной, и над городом день занимался,
Майским лучом озарив острые кровли домов;
Я же взор устремлял вослед отступающей ночи:
Был усталым глазам утренний свет нестерпим.
Вдруг у постели моей крылатый Амур появился.
Бога я сразу признал в нем по колчану его,
И величавой осанке, и ласково-грозному взору,
И полудетскости черт рдевшего гневом лица.
Был он прелестью схож с Ганимедом,[572] Юпитеру милым,
Что на Олимпе нектар богу влюбленному льет,
Или с пленившим наяд и навеки похищенным ими
Гилом,[573] который на свет Феодамантом рожден,
И не портил ее, а, напротив, усиливал только
Гнев, разгоравшийся в нем с каждым мгновеньем сильней.
Рек он: «Коль скоро, несчастный, примера других тебе мало,
Мощь десницы моей ныне изведаешь ты
И, оказавшись одной из жертв моего самовластья,
В людях почтенье ко мне казнью своей укрепишь.
Разве ты позабыл, что и сам победитель Пифона[574]
Должен был передо мной гордую шею склонить?
Разве, к Пенеевой дочери страсть ощутив, не сознался
Феб, что больнее разят стрелы мои, чем его?
Даже парфяне, которые бегством победу стяжают,[575]
Луком владеют не столь ловко и метко, как я.
Мне в искусстве стрельбы был не равен охотник кидонский,[576]
Первенство в ней уступил женоубийца Кефал.[577]
Верх неизменно я брал над Гераклом и другом Геракла.[578]
Был побежден — и не раз — мною гигант Орион.[579]
Вздумай предвечный Юпитер метнуть в меня молнию с неба,
Я бы ее упредил острой стрелою своей.
Если ж по-прежнему ты трепетать предо мной не желаешь,
Я в назиданье тебе в сердце тебя поражу,
И не надейся, глупец, что от ран защитит тебя муза
Иль уврачует змея Феба-целителя их».[580]
Так он промолвил и, за спину лук золоченый закинув,
Скрылся, чтоб отдых вкусить на материнской груди.
Я же улыбкой ответил на эти ребячьи угрозы:
Страха мальчишка-божок мне ни на миг не внушил.
Часто гулял я тогда, подражая согражданам в этом,
То по садам городским, то по окрестным лугам.
Мимо меня взад-вперед то и дело со смехом сновали
Девы, чьи лица равны лику богинь красотой.
Полдень при их появлении вдвое светлей становился,
Делалось солнце само ярче от блеска их глаз.
Зрелище это в унынье меня не ввергало — напротив,
С юною пылкостью им тешил я душу и взгляд.
Ни подавить любопытство, ни скрыть восхищенье не в силах,
Я при встрече порой в очи им очи вперял.
Так и увидел меж них я ту, что всех прочих затмила,
Ту, чьи взоры во мне пламя недуга зажгли,
Ибо прекрасней ее не могла б и Венера казаться.
Счел я, что перед собой вижу царицу богов.
Гнев на меня затаив, Купидон мне подстроил ловушку:
С девой прекрасной меня он злоумышленно свел.
Спрятался неподалеку божок вероломный в засаде
И наготове держал стрелами полный колчан.
Время не стал он терять и, позицию быстро меняя,
С девичьих уст и ланит, персей, чела и ресниц
Мне в беззащитную грудь смертоносные стрелы направил.
Горе! Без промаха цель ими была пронзена.
Сердце зашлось у меня от боли, досель незнакомой.
Разом охвачен я был пламенем страстной любви.
Та же, кто в муке моей была мне единой утехой,
Скрылась, и не сумел взгляд мой ее отыскать.
Дальше пошел я растерянно, полон немою печалью,
Но не раз замедлял шаг, порываясь назад.
Тело покинув, мой дух стремился вослед незнакомке.
Плакал я, чтоб облегчить горечь потери своей.
Так об утраченном небе, откуда был сброшен на Лемнос,
Сын Юноны Вулкан после паденья скорбел.
Так и Амфиарай,[581] с колесницею в Орк[582] низвергаясь,
Взоры назад устремлял вслед исчезавшему дню.
Что же мне делать, несчастному? Сломленный бременем горя,
Я не могу ни любить, ни позабыть о любви.
О, если б вновь довелось мне свидеться с милою девой,
Я бы поведал в слезах ей о терзаньях своих!
Может быть, все же душа у нее адаманта не тверже;
Может быть, внимет она скорбным моленьям моим…
Разве страдал кто-нибудь от любовного пламени горше?
Всем, кто влюблен, я могу страшным примером служить.
Так пощади, Купидон! Коль скоро любовь — это нежность,
Быть жестоким тебе, богу любви, не к лицу.
Я необорным оружием лук твой считаю отныне;
Верю, что стрелы твои ранят больней, чем огонь.
На алтарях твоих храмов дары мои будут дымиться:
Первый и высший теперь ты для меня меж богов.
Я умоляю: избавь от мучений меня! Нет, не надо;
Ибо — бог весть почему — сладок любовный недуг.
Не откажи лишь в одном: уж коль суждено мне влюбиться,
Одновременно стрелой сердце нам с девой пронзи.
ЭПИГРАММЫ[583]
На пороховой заговор
Фокс, посягая на жизнь короля и всех лордов британских,
Ты лицемерно решил — иль я не понял тебя? —
Выказать кротость отчасти и делом лжеблагочестивым
Хоть для виду смягчить мерзостный умысел свой.
Вот почему вознамерился на колеснице из дыма
И языков огня ты их поднять до небес.
Словно пророка,[584] который был некогда пламенным вихрем
В рай с иорданских полей, Парке назло,[585] унесен.
На него же
Уж не мечтал ли ты, зверь, в берлоге своей семихолмной[586]
Этим путем короля на небеса вознести?
Коль от кумира, которому служишь ты, польза такая,
Просим тебя мы услуг впредь не оказывать нам,
Ибо и без твоего сатанинского взрыва Иаков,
С жизнью простясь, воспарил к звездам в назначенный час.
Лучше свой порох истрать на идолы и на монахов,
Толпы которых сквернят впавший в язычество Рим:
Ведь, не взорвавшись, они вовеки не смогут подняться
Вверх по тропе, что ведет нас от земли к небесам.
На него же
Вздором смешным почитал Иаков чистилища пламя,[587]
Через которое в рай якобы входит душа.
Десятирогая гидра с тройною латинской тиарой,[588]
Слыша насмешки его, так пригрозила ему:
«Вышутил ты мои таинства, веру мою презираешь,
Помни, британец: тебе этого я не прощу,
И, коль под куполом звездным тебе предназначено место,
Лишь через пламя к нему путь ты проложишь себе».
О, сколь угрозы чудовища были от истины близки!
Миг промедленья — и стать делом могли бы слова,
И над столицей взметнулось бы адское пламя волною,
В небо на гребне своем прах короля унося.
На него же
Фурий на короля натравливал Рим нечестивый,
Всюду грозился его Стиксу и Орку обречь;[589]
Ныне ж его вознести мечтает до звездного неба,
Чтобы он в воздух взлетел выше жилища богов.
Изобретателю пороха
По неразумию древние так восхваляли титана,[590]
Чьим раченьем с небес людям огонь принесен:
Тот, кто громовый трезубец сумел у Юпитера выкрасть,
Бо́льшую славу стяжал, чем Япетид Прометей.
Певице-римлянке Леоноре[591]
К каждому — помните, люди! — приставлен с рожденья до смерти
Некий ангельский чин, чтобы его охранять.
Но, Леонора, ты взыскана большею честью: мы чуем,
Внемля тебе, что господь рядом витает с тобой.
Да, сам господь, с небес низлетев, непостижный свой голос,
Преображающий нас, в горло влагает твое
И приучает тем самым заранее к звукам бессмертным,
Исподволь и не спеша, смертные наши сердца.
Всюду бог и во всем, но хранит он об этом молчанье
И лишь в пенье твоем близость свою выдает.
Ей же