Антология - Вечный слушатель. Семь столетий европейской поэзии в переводах Евгения Витковского
Жители вагона
Вагон, бесплатная квартира,
стоит на рельсах тупика.
Сюда доносится из мира
далекий лязг товарняка,
тут служит лестницей подножка, —
каморка, может, и мала,
а все же места есть немножко
для колыбельки, для стола.
Живущим здесь — не до уюта,
здесь громыхают поезда,
от трассы — тяжкий дух мазута
и гарь, — а впрочем, не беда:
и здесь судьба дает поблажки,
жизнь хочет жить — и потому
не могут не цвести ромашки,
и все-таки цветут в дыму.
Нам ни к чему людская жалость,
возьмем лишь то, что даст земля:
запрем вагон, побродим малость,
вдоль рельсов наберем угля.
Живем легко, не ждем напасти,
мир, как вагон забытый, тих:
видать, о нас не знают власти,
а мы не жаждем знать о них.
По поводу насильственной смерти владельца табачного киоска
Лавочник-табачник, из воды
у плотины всплывший поутру,
были губы у тебя худы
и дрожали в холод и в жару.
Вышла смерть тебе — последний сорт,
да и жизнь — не шибко хороша:
был ножной протез, как камень, тверд,
и усы торчали, как парша.
Жил один ты долгие года,
тишина звенела в голове;
ставню опускали ты, лишь когда
улицы тонули в синеве.
Но порой нырял ты в темноту,
и тогда захватывало дух:
у канала, на пустом мосту
ты ловил подешевевших шлюх.
И, над ними обретая власть,
средь клопов, с отстегнутой ногой,
ты желал повеселиться всласть,
расплатившись кровною деньгой.
Знал ты этой публики пошиб,
и наутро звал себя ослом:
потому, когда серьезно влип,
понял, что имеешь поделом.
Эту дочерь городского дна
ты узнал, дрожащий, в тот же миг,
как тебя окликнула она,
мертвой хваткой взяв за воротник, —
вынырнул босяк из темноты,
вынул нож, — и был ты с босяком
в миг последний так подумал ты —
вроде как бы даже и знаком.
И, умело спущенный в канал,
даже без нательного белья,
ты в воде про то уже не знал,
как наличность плакала твоя,
вся истаяв к утренним часам:
оба руки вымыли в реке,
а потом, как ты бы сделал сам,
пили и дрожали в кабаке.
Шаги
Вцепившись в набитый соломой тюфяк,
я медленно гибну во тьме.
Светло в коридоре, но в камере — мрак,
спокойно и тихо в тюрьме.
Но кто-то не спит на втором этаже,
и гулко звучат в тишине
вперед — пять шагов,
и в сторону — три,
и пять — обратно к стене.
Не медлят шаги, никуда не спешат,
ни сбоя, ни паузы нет;
был пуст по сегодняшний день каземат,
в котором ты ходишь, сосед;
лишь нынче решеный, ты после суда
еще неспокоен, чужак,
иль, может, навеки ты брошен сюда,
и счета не ведает шаг?
Вперед — пять шагов,
и в сторону — три,
и пять — обратно к стене.
Мне ждать три недели — с зари до зари,
двенадцать ушло, как во сне.
Ну сделай же, сделай на миг перерыв,
замри посреди темноты, —
когда бы ты знал, как я стал терпелив,
шагать и не вздумал бы ты.
Но кто ты? Твой шаг превращается в гром,
в мозгу воспаленном горя.
Вскипает, рыдая, туман за окном,
колеблется свет фонаря,
и, вставши, я делаю вместе с тобой —
иначе не выдержать мне! —
вперед — пять шагов,
и в сторону — три,
и пять — обратно к стене.
Возле Ганновера (Лейферде)
Повыдохлось пламя, иссякло тепло,
нас город не любит, нас гонит село,
шагаем, шагаем — вот так-то.
Мы все позабыли в дожде и в росе,
мы дальше от жизни, чем думают все,
кто может нас видеть у тракта.
Желтеет пустырник и ежится дрок,
мы ночью сидим у железных дорог,
и пальцы грызем, чтоб согреться,
и только блестит, как в слезах, колея, —
провал разделяет — владельцев жилья
и тех, кому некуда деться.
Шлагбаум звенит, значит, близок экспресс.
Видать, в пассажирах горит интерес
к бродягам, столпившимся кучкой:
нам машет из поезда множество рук, —
ну, что же, пойдем на взаимность услуг:
мы тоже вам сделаем ручкой!
Последнее усилие
В лепрозории даже зимой не топили печей.
Сторожа воровали дрова на глазах у врачей.
Повар в миски протухшее пойло больным наливал,
а они на соломе в бараках лежали вповал.
Прокаженные тщетно скребли подсыхающий гной,
на врачей не надеясь, которым что пень, что больной.
Десять самых отчаянных ночью сломали барак,
и, пожитки собрав, умотались в болота, во мрак.
Тряпки гнойные бросили где-то, вздохнули легко.
Стали в город крестьяне бояться возить молоко,
хлеб и пшенную кашу для них оставляли в лесу,
и, под вечер бредя, наготове держали косу.
Поздней осенью, ночью, жандармы загнали в овраг
обреченных, рискнувших пойти на отчаянный шаг.
Так стояли, дрожа и друг к другу прижавшись спиной,
только десять — одни перед целой враждебной страной.
Замёрзшей пьянчужке
Пила беспробудно в мороз и в жару,
и насмерть замерзла сегодня к утру.
Тебя и садовники, и корчмари
тут знали не год, и не два, и не три.
Был чайник твой старый помят и убог,
сходил за посуду любой черепок,
глотка отстоявшейся пены пивной
хватало для грезы о жизни иной.
Свернувшись клубком, ты умела в былом
согреться идущим от тленья теплом,
и ночью минувшей, видать, не впервой
хмельная, уснула под палой листвой.
Любой подзаборник с тобой ночевал,
и пеной не брезгал, и все допивал,
и каждый к утру, недовольно бурча,
давал поскорей от тебя стрекача.
Лежишь закалелою грудой тряпья,
подернута инеем блуза твоя,
и кажется нам, что промерзло насквозь
все то, в чем тепло на земле береглось.
Ромашка
Где, как клинья, лезут в поле
тупиковые пути —
из бугра да из овражка
знай растет себе ромашка,
ей плевать, на чем расти.
Проползают паровозы,
травы копотью черня;
но ромашке — лишь бы лето,
искры гаснут рядом где-то,
ей ущерба не чиня.
Если ты по мне скучаешь,
то под вечер не тужи:
в самом первом, легком мраке
приходи за буераки,
за пути, за гаражи.
Миновав забор щербатый,
ты придешь ко мне сюда:
здесь откроется для взоров
зелень дальних семафоров,
да еще вверху — звезда.
Ты прильнешь ко мне так тихо,
станет виться мошкара.
Ах, как сладко, ах, как тяжко,
пахнешь ты во тьме, ромашка —
и тебя сорвать пора.
Вена: Праздник тела Христова. 1939
Вышло их на улицы так мало,
совершавших ежегодный путь, —
большинство осталось у портала,
не посмев к процессии примкнуть.
К ладану всплывающему липли
ветки, обделенные листвой,
и хористы обреченно хрипли,
медленно бредя по мостовой.
Жались горожане виновато,
обнажали головы они,
удивлялись, что хоть что-то свято
все же остается в эти дни.
Так и шли, сердца до боли тронув,
шли среди всеобщей немоты —
а над ними реяли с балконов
флагов крючковатые кресты.
«И сгущается ночь…»
И сгущается ночь
и слетает листва
и ничем не помочь
и надежда жива
и торчит часовой
и никто никуда
и хлебнули с лихвой
и гудят провода.
И могли бы добром
и уж прямо враги
и не действует бром
и тупеют мозги
и баланда жидка
и бессмыслен скулеж
и шептаться тоска
и молчать невтерпеж.
И над родиной тьма
и не жизнь а дерьмо
и сойти бы с ума
и на каждом клеймо
и не верим вестям
и сжимает сердца
и полгода к чертям
и не видно конца.
«Я сидел в прокуренном шалмане…»