Матео Алеман - Гусман де Альфараче. Часть первая
Когда мы бродили по городу, повсюду я замечал беззаконие, надувательство и подлог, везде обмер и обвес, как у мясников да всяких лавочников и торгашей. Как не прийти в отчаяние, глядя на писца — обманщика и взяточника, который глумится над истиной и чинит столько вреда, что ствол его гусиного пера будет пострашней бронзового ствола пушки. А взять прохвоста-стряпчего или крючкотвора-адвоката, который нагло водит тебя за нос, нарочно путает и затягивает дело, ибо тем и живет. Или тупоголового судью, из тех, что себе на уме, хоть ума у них ни на грош; еще недавно ходил он в просителях, смирный, словно бык в стаде, а как выпросил место, взъярился, будто его гаррочами искололи. Наконец-то он дорвался до судейской мантии! Чтобы ее справить и надеть на плечи, понадобилось залатать в ней прорехи тысячами бумажек и грамот и влезть в эту мантию, как в лабиринт, волоча за собой веревку. За это время он так изголодался, что уже не мечтал поесть досыта, — и вот теперь пошел крушить и правого и виноватого; для него все преступники: один за то, что сказал «да», другой за то, что сказал «нет». О, если бы я, как львица, мог рычаньем пробудить к жизни этих задохшихся в кривде детенышей и наставить их добру! Посмотрим теперь на ремесленников.
Вот портной, который требует сукна столько, чтобы отхватить себе изрядный кусок, а иначе ничего не сошьет или испортит так, что не наденешь. Каменщик, кузнец, плотник и любой другой ремесленник поступают так же без всякого стеснения. Все крадут, все обманывают, все ловчат, никто не хочет работать, как положено, а хуже всего, что этим еще бахвалятся.
А если взять повыше, как не упомянуть аптекаря, который никогда не скажет «нет», чтобы не повредить славе своего заведения; он заменит одну микстуру другой, подделает любое снадобье, не отпустит тебе ни одного лекарства, изготовленного честно, по правилам; подменышей своих, у коих совсем другие свойства и действие, он соединяет, скрещивает и крестит как на ум взбредет, ибо, здравому смыслу и истине вопреки, аптекари полагают, что назвать так или эдак — невелика разница; и тем они убивают людей, превращая свои пузырьки и колбы в пищали, а пилюли — в пули и пушечные ядра.
Затем почтенный лекарь приправит стряпню аптекаря так, что она покажется сносной. Если ему не заплатишь, бросит лечить; если заплатишь, затянет леченье, чем весьма часто губит больного. Заметь, что адвокат, коль попросишь у него совета, сперва изучит твое дело и, пока не разберется, ничего не скажет, ибо законы — дети разума; а ведь речь тут идет только об имуществе. Но лекарь, зайдя к больному, лишь пощупает пульс и сразу определит недуг, ему неизвестный и недоступный его разумению, да назначит такое лекарство, что сведет тебя в могилу. И ежели верно их правило, что «жизнь коротка, путь науки долог, опыт обманчив, суждение затруднительно»[124], не лучше ли исследовать больного не спеша, пока не изучишь болезнь, и лишь тогда, вооружившись знанием, приниматься за дело? Но говорить об этом — долгая песня. Все идет наоборот, всюду подделки и обман. Человек человеку враг; всяк норовит погубить другого, как кошка — мышь или как паук — задремавшую змею: спустившись на паутинке, он впивается ей в темя и не оторвется до тех пор, пока ядом не убьет жертву[125].
ГЛАВА V
о том, как Гусман де Альфараче служил у повара
Свободный от всех этих забот, я не знал иной печали, кроме болезни, которая едва не довела меня до больницы. Я наслаждался истинной свободой, желанной для многих, прославленной мудрецами и на все лады воспетой поэтами, свободой, которая дороже золота и всех земных благ.
Иметь-то свободу я имел, да сохранить не сумел. Когда я уже привык к ремеслу носильщика и приобрел славу честного малого, толкнула меня нелегкая связаться с одним подлецом-экономом, «да накажет его бог»! Он доверял мне, поручая забирать и доставлять к нему на дом разные покупки. Служил я усердно, и вскоре эконом проникся ко мне добрыми чувствами, да не к добру это было! Вздумал он меня облагодетельствовать и возвысить из низкого звания, определив на должность поваренка, или кухонного мальчика, — самое большее, что он мог мне предложить. Не раз он заговаривал со мной об этом, а однажды утром произнес целую речь, суля золотые горы и проча меня чуть не в коррехидоры. Дескать, все с малого начинают, и если я отличусь на этой службе, то и на королевскую кухню недолго попасть, а прослужу годик-другой и вернусь домой богачом. Право слово, у меня даже голова вскружилась — что мне терять, надо счастья попытать.
Эконом повел меня к своему хозяину, с которым я уже был знаком. Но когда мы вошли, тот уставился на меня, будто впервые увидел, и надменно промолвил:
— Ну-с, что скажете, сеньор Рваные Штаны? Зачем пожаловал сюда этот кабальеро из Ильескас?[126] Какая у него нужда? Наниматься небось пришел?
Мне бы после такого высокомерного обращения тут же повернуться и уйти восвояси — остался бы я тогда вольной птицей. Но я по глупости смутился и не знал, что ответить, ведь и в самом деле я пришел наниматься.
— Да, сеньор, — сказал я.
— Что ж, поступай ко мне, — сказал он. — Будешь служить честно, не пожалеешь.
— Не сомневаюсь, — ответил я, — что на службе у вашей милости буду иметь верный заработок, а терять мне нечего.
Тогда он спросил:
— А ты знаешь, что тебе придется делать?
— Что прикажете, — ответил я, — любую работу по моим силам и способностям. Нанялся служить, нечего хитрить; все, что положено, надобно выполнять с охотой и не брезговать никакой работой.
Мой разумный ответ пришелся хозяину по душе. По беспечности я даже не спросил о жалованье.
Вначале я старался изо всех сил и меня тоже не обижали. Желая угодить хозяину и его супруге (он был женат), я служил им верой и правдой, брался за любое дело, был, как говорится, их верным оруженосцем «в лесах и полях»[127], дома и в городе, работал за слугу и за служанку: не хватало только надеть юбку, накинуть мантилью и отправиться с хозяйкой на прогулку. Я целый день хлопотал по дому — подметал, мыл, готовил олью, стелил постель, убирал эстрадо[128] и делал уйму других дел; кроме меня, побегушек в доме не было, и все это лежало на мне. Мало того, я и слугам угождал, — как вихрь, мчался на зов пажа или дворецкого, кравчего или конюха. Один поручал мне сбегать в лавку, другой — вычистить его платье, третий просил намылить ему спину, этот — снести его харчи жене, тот — подружке. Все я исполнял охотно и проворно. Ни разу не насплетничал, не выдал тайны, хоть никто не просил хранить ее, — у меня хватало ума сообразить, о чем можно болтать, а о чем лучше помалкивать. Кто служит, тому следует в этом разбираться, а иначе ему несдобровать — заклюют, со свету сживут. Когда меня бранили, я отмалчивался, но главное, старался не давать повода для брани. Приказания понимал с полуслова и, когда был нужен, всегда оказывался под рукой. Разумеется, нелегко это давалось, но труд зря не пропадал. Я почитал достаточной платой, если за усердие меня вознаграждали добрым словом, а порой и добрым делом.
Как отрадно верному слуге хорошее обращение! Это шпоры для его прилежания, приманка для его помыслов и карета, путешествуя в коей он не ведает усталости. Есть господа, которым не откажешься служить даже бесплатно, но есть такие, что ни за какие деньги не согласишься; а более всего ненавистен мне хозяин, который и не платит и не хвалит.
В ту пору я мог бы утверждать, что помимо жизни пикаро, — а о ней, как о королеве, говорить не подобает, ибо ничто не сравнится с этим привольем, сочетающим все утехи достохвального способа жить в благоденствии[129], — моя тогдашняя жизнь, хоть и хлопотная, была сущим раем. Я хочу сказать, раем для такого, как я, сызмала привыкшего к отборной пище. Мне казалось, что по этой части для меня как бы вернулись времена моего детства: кушанья здесь отличались и по вкусу и по качеству от тех, что подаются в харчевнях; готовили и приправляли их совсем по-другому. Да не прогневаются на меня хозяева харчевен на улицах святого Эгидия, святого Доминика, у Пуэрта дель Соль, на Пласа Майор и Толедской улице! Ей-ей, тушеную печенку и жареную ветчину, что они подавали, «трудно, матушка, забыть»[130].
За всякую пустячную услугу мне что-нибудь перепадало: один совал тарху[131], другой — реал, третий жаловал поношенный кафтанишко, жилет или куртку, так что я смог приодеться и уже не ходил в лохмотьях; обед всегда был обеспечен, ибо мне хватало того, что я снимал навар с супа и пробовал жаркое, а положенные харчи оставались у меня в целости.
С того и пошли мои невзгоды; в бытность носильщиком я пристрастился к картам и теперь продавал излишек съестного, чтобы играть, — сами понимаете, перестраивать дома или скупать бенефиции мне не приходилось. Таким образом, я могу сказать, что от добра мне стало худо. Добродетельным людям добро идет на пользу, а дурным оно во вред; расточая его попусту, они губят и добро и себя. С ними получается то же, что с ядовитыми змеями, извлекающими яд из тех же растений, из коих пчелы добывают мед. Добро подобно благовониям: их аромат сохраняется и даже улучшается в чистом сосуде, но в грязном быстро портится и пропадает.