Матео Алеман - Гусман де Альфараче. Часть вторая
За то, что говорил правду, я закован в цепи; за то, что обличал порок, меня обзывают плутом и не желают слушать. Пусть же делают что хотят! А мы будем жить по-старому, как жили деды, и молить бога, чтобы внукам не стало хуже. Скажу только, что грабителей на свете не в пример больше, чем врачей; да полно и вам корчить из себя святых, ужасаться при слове «вор», воротить нос и клеймить нас позором; лучше спросите самих себя, не украли ли и вы что-нибудь при случае, ибо вор тот, кто присвоил чужое, отняв у законного владельца.
Что до меня, то я брал все, что попадалось, без всякого смущения, словно получал из рук самого хозяина; согласия его мне не требовалось, поскольку он все равно не мог отнять у меня свое добро. Воровать я начал еще ребенком; правда, позднее отстал от этого дела, а все же меня можно было сравнить с низко срубленным деревцом, у которого все же сохранились живые корни под землей: через много лет из них вырастает новое дерево с теми же плодами. Скоро вы узнаете, как я снова принялся за старое; да и все то время, пока не воровал, я ходил сам не свой, словно выбитый из колеи, а теперь наконец решил вернуться к любимому занятию.
Мальчишкой я был мастером своего дела и отлично навострился хватать что плохо лежит. Потом, когда подрос, я точно подагрой заболел: руки-ноги отнялись и пальцы окоченели. Но вот я выздоровел и снова пустился по прежней дорожке. Мастерством своим я дорожил не меньше, чем добрый солдат оружием, а наездник конем и сбруей. Зато если хевра не знала, как поступить, то на помощь призывали меня; я мог подать дельную мысль, и во всех важных случаях мой голос был решающим.
Внимали мне, точно оракулу, и следовали моим советам без возражений и споров. У меня обучалось не меньше новичков, чем толпится абитуриентов в больницах и медицинских школах Сарагосы или Гваделупского монастыря[108]. Тяга к воровству находила на меня приступами, как лихорадка. Ведь этот источник пропитания служил мне и тогда, когда все остальные иссякали. Он постоянно был при мне, — стоило только руку протянуть, — словно висел на подаренной моим бывшим господином золотой цепочке, которую я еще долго хранил. Привычка к воровству сидела во мне столь же прочно, как веселость; она была неистребима и навеки запечатлена в моей душе, точно врезанные в гранит письмена. Даже в те промежутки, когда я жил честно, от воровства я не отрекался и готов был в любую минуту пустить в ход свое искусство.
Мы выехали с Сайяведрой из Милана прекрасно одетые и не хуже снаряженные, так что всякий принял бы меня за человека богатого и достойного. Не я первый, не я последний мог бы воскликнуть: «Угощайтесь, рукава, ведь потчуют-то вас!» По одежде судят о человеке. Будь ты хоть Цицерон, да в отрепьях — плохой из тебя выйдет Цицерон! На такого и смотреть не станут, да, пожалуй, еще обзовут дураком. Нет на свете другого разума и науки, как много иметь да побольше хватать, все прочее — стертая монета, не имеющая хождения.
Не найдется для тебя ни стула, ни места, если выйдешь к трапезе в поношенном платье, пусть ты хоть весь окутан ризами добродетели и учености. В наше время никто на это не смотрит. А придешь нарядно одетый, так будь у тебя вместо души помойная яма, поросшая молодой травкой, — всякому лестно поваляться на этом лужку.
Не таких мыслей держался Катулл, который сказал, увидя Нонния в триумфальной колеснице:[109] «На какую свалку везете вы эту телегу с нечистотами?» — давая тем понять, что почести не к лицу пороку. Перевелись нынче Катуллы, зато Нонниев сколько угодно. Будь ты весь поддельный, лишь бы блестел. Никому нет дела до души: судят лишь по тому, что видно глазу. Никто не спросит, что у тебя в голове, а только — что в кармане. О твоей добродетели будут заключать по добродетелям твоего кошелька, и даже не по тому, сколько в нем есть, а сколько ты из него вытряхиваешь.
Я вез с собой увесистые сундуки, одет был богато и оброс жирком пальца в четыре толщиной. Когда мы приехали в Геную, на постоялом дворе сбились с ног, не зная, как мне угодить. Мог ли я не вспомнить первый мой приезд в этот город и не сравнить, как приняли меня в ту пору и как принимали ныне? Тогда я, гонимый, уходил отсюда с крестной ношей на спине, а теперь меня встречают низкими поклонами и подметают плащами землю.
Мы спешились. Нас отлично накормили, и весь первый день я отдыхал. На следующее же утро, нарядившись на римский манер в сутану и мантию, я вышел пройтись по городу. На меня глазели, полагая, что я знатный чужеземец, и расспрашивали обо мне моего слугу. Тот отвечал:
— Это дон Хуан де Гусман, севильский дворянин.
И, слыша позади себя перешептывания, я еще выше поднимал голову и так надувался, что в животе у меня поместилось бы лишних десять фунтов хлеба.
Сайяведра рассказывал всем, что я прибыл прямо из Рима. Отсюда заключали, что я, вероятно, очень богат, поскольку возвращаюсь из святого города совсем не так, как прочие. Ведь, отправляясь к папскому престолу или ко двору другого государя, многие снаряжаются как новобранцы на войну: им кажется, что они уже разбогатели и тужить больше не о чем; в дороге они не дорожатся, в столице тратят по-столичному, пока, раструсивши все денежки, не останутся при одной паре рваных штанов. Тогда уж они пускаются в обратный путь, выдохшиеся, унылые и пораженные безденежьем, чуть ли не выпрашивая милостыню. Они точь-в-точь как тунцы, которые идут вверх по реке густым косяком, жирные и толстые; а выметав икру, возвращаются поодиночке, отощавшие и ни на что не годные.
Жители любопытствовали также, надолго ли я в Генуе или только проездом. Слуга мой говорил всем, что я сын богатой вдовы, покойный супруг которой был родом отсюда; остановился же я в их городе ненадолго, в ожидании неких писем и посылок, после чего намерен снова отправиться в Рим, а тем временем желаю осмотреть Геную, ибо неизвестно, приведется ли мне еще когда-нибудь тут побывать. Трактир, в котором мы поселились, был лучший в городе, и посещали его по большей части люди видные и из благородных. Мы жили праздно, проживая деньги и воздерживаясь от всякого доходного занятия. Однако же хотя мы и не работали, а даром времени не теряли. Не всякую минуту бьют часы, а все-таки время идет себе да идет, и заветный миг наступает. Изредка я садился сразиться в картишки с кем-нибудь из постояльцев, но играл по маленькой и не прибегал к услугам Сайяведры, полагаясь только на свое умение и удачу. Сильные же средства я положил употреблять только в редких случаях, приберегая их для больших оказий. Из-за мелкого выигрыша или проигрыша не стоило тратить порох. При всем том я был осторожен и, сидя за зеленым столом, по сторонам не зевал: если мне не везло и карта не шла, я, проиграв небольшую сумму, уходил к себе; когда же счастье было на моей стороне, я, бывало, не отойду от стола, пока не подчищу весь банк.
Однажды я выиграл больше ста эскудо; рядом со мной сидел один моряк, капитан большой галеры; он следил за игрой с живым участием и радовался моим победам. Как можно было заметить, достатком он не располагал и, вероятно, успел познакомиться с нуждой. Я незаметно сунул ему в руку шесть двойных дублонов, которые при тогдашних его обстоятельствах значили для него не меньше, чем шесть тысяч. Бывает так, что один реал стоит сотни, а порой не уступит и тысяче. Он так меня благодарил, словно я подарил ему невесть какое богатство.
Этот поступок послужил мне на пользу: когда капитан открыл мне, какая язва отравляет ему жизнь, я сразу понял, что нашел целительный бальзам для собственных моих язв, — и вышло, что я сменял грош на пятак. Теперь мне был обеспечен успех. Кто купил полезную вещь, может считать, что получил ее даром. Я раздал еще несколько эскудо сгрудившимся вокруг меня людям; все были мной довольны и стали моими верными друзьями.
Приветливость, щедрость и великодушие так высоко подняли меня во мнении генуэзцев, что я завоевал и пленил все сердца. Как известно, хорошо посеешь, хорошо и соберешь. Я утверждаю, что любой из новых моих приятелей пошел бы за меня в огонь и в воду. Я же был так горд и доволен, пришел в такое приятное расположение духа, что у меня словно крылья выросли.
Капитана моего звали Фавелло; это было не настоящее его имя, а прозвище, данное ему одной дамой, в которую он некогда был влюблен. Капитан решил сохранить его, навеки запечатлев в своем сердце красоту и несчастья своей возлюбленной, чью историю он мне рассказал, поведав, какими милостями она его осыпала, как была умна и великодушна и как счастье их погибло из-за коварных, обманчивых совпадений, было сметено ураганом ревности, бед и насилия. После этой исповеди он стал со мной неразлучен. Я горячо убеждал его не отвергать мою дружбу и разделить со мной кров и стол; хотя в последнем он не нуждался, однако принял мое предложение, чтобы не огорчать отказом.
Я же всеми силами старался быть ему приятным и сохранить его дружбу. Он водил меня к себе на галеру, где я был принят моряками с великим почетом; наша взаимная приязнь возрастала с каждым днем, и если бы душа моя лежала к добродетели, я нашел бы в его преданности верное и надежное пристанище. Но я исплутовался до мозга костей. Под всякое дело я любил подводить прочный фундамент. У нас не было тайн друг от друга; впрочем, я его не пускал дальше кадыка, ибо закадычным моим дружком был один лишь Сайяведра.