Висенте Эспинель - Жизнь Маркоса де Обрегон
– Передайте своему господину, что даже ради дел, доставляющих мне большое удовольствие, я не имею обыкновения вставать раньше двенадцати часов дня; почему же он хочет, чтобы ради грозящей мне смерти я поднялся так рано?
И, повернувшись на другой бок, он опять заснул, и хотя потом он исполнил свой долг как настоящий кабальеро, этот ответ считается очень рассудительным.
Когда Фернандо де Толедо,[40] – которого за его остроумнейшие проделки звали пикаро, – возвращаясь из Фландрии, где он был доблестным солдатом и полководцем, выходил в Барселоне из фелюги, окруженный многочисленными капитанами, один из бывших на берегу двух пикаро сказал настолько громко, что он мог слышать:
– Вот этот – дон Фернандо Пикаро.
Обернувшись к нему, дон Фернандо сказал:
– Из чего ты это заключаешь?
Пикаро ответил:
– До сих пор из того, что слышал об этом, а теперь из того, что вы не стыдитесь этого.
Дон Фернандо сказал, умирая со смеху:
– Ты мне оказываешь большую честь, раз ты считаешь меня во главе такой почетной профессии, как твоя.
Так что даже при тех оскорблениях, которые прямо направлены к тому, чтобы оскорбить нас, мы должны стараться, пользуясь тем же оружием, сделать из яда противоядие, из досады удовольствие, из ссоры шутку и смех из оскорбления. Если человек старается постичь, по каким направлениям идет шпага, постичь круги и центры,[41] силу и слабость, нападение и защиту и упражняется в этом с большой настойчивостью, пока не сделается очень ловким, чтобы его не убили или не ранили, – то почему не упражняться ему в том, что поможет ему не прийти в столь жалкое состояние, то есть в терпении? Так как когда гнев дошел до предела и две шпаги обнажены, та и другая должны ранить или заставить бежать, что всегда считалось столь позорным у всех народов мира; и если с гораздо меньшим трудом и упражнением может человек сделаться искусным в терпении, то есть таким, который обуздывает животные порывы гнева, силу могущественных, отвагу храбрецов, грубость высокомерных невежд и избегает тысячи других неприятностей, – почему не добиваться этого, чтобы избежать другого? В Италии говорят, что терпение – это пища лентяев, но под этим понимается терпение порочное, потому что тот, кто им пользуется, чтобы есть, пить и бездельничать, испытывает вещи, какие людям недостойно и представить себе. Здесь речь идет о терпении, которое изощряет и украшает добродетели, которое обеспечивает жизнь, спокойствие духа и покой тела и которое научает не считать оскорблением то, что таковым не является и не заключает в себе ничего такого, что давало бы возможность считать это оскорблением, потому что, только пользуясь этой божественной добродетелью, можно научиться, как должно отвергать скрытые оскорбления, как должно противостоять оскорблениям открытым, как надлежит относиться к тем, какие говорятся в отсутствие, потому что это тоже достойное внимания заблуждение, распространенное среди людей, которые не умеют терпеть и не хотят этому учиться и потому чувствуют себя обиженными таким скрытым оскорблением так же, как и ударом шпаги по лицу, как будто существует на свете кто-нибудь, как бы праведен он ни был, о ком за спиной не говорили бы какой-либо клеветы. И так как эта тема сама по себе несколько скучна, я хочу сделать ее более интересной, рассказав о том, что со мной случилось, когда я был на службе у самого безрассудного, вспыльчивого человека в мире; ибо, пройдя через многие бедствия, какие я испытывал всю свою жизнь, я под старость оказался в нужде, так что должен был, чтобы меня не задержали, как бродягу, отдаться под покровительство одного моего друга, певца епископской капеллы,[42] – потому что эти певцы знают все, кроме самих себя, – и он устроил меня в качестве эскудеро и наставника у врача и его жены, столь похожих друг на друга хвастовством своею храбростью и красотой, что им не оставалось ничего, кроме как поделиться этим со своими соседями; с ними у меня произошли случаи, вполне достойные быть известными.
Глава II
Звали его доктор Сагредо, это был человек молодой, очень веселого нрава, несколько болтливый и даже сумасбродный, более вспыльчивый и легче раздражающийся, чем собака булочника, чванный и самовлюбленный и – чтобы не погибали два дома, а только один, – женатый на женщине с таким же характером, молодой и очень красивой, высокой ростом, с тонкой талией, худой, но не тощей, стройной, с очень изящными движениями, с большими черными глазами с длинными ресницами, с каштановыми, немного рыжеватыми волосами, пылкой и достаточно гордой, тщеславной и надменной.
Привел меня добрый доктор к себе в дом, и первое, что я там встретил, это был очень тощий мул в стойле, так пригнанном к нему, что даже если бы у меня были крылья, то я уже не мог бы проникнуть внутрь. Мы поднялись по лесенке, и я сразу оказался в зале, где находилась сеньора донья Мерхелина де Айвар, ибо так она называлась, на которую я посмотрел с большим удовольствием, потому что, хотя старик и не способен на подобные желания, как по разуму, так и по возрасту, я смотрел на нее как на красавицу, так как красота приятна для всяких глаз.
– Вот кому вы должны служить, это моя жена, – сказал доктор.
– Конечно, столь красивая дама вполне заслуживает такого кавалера, – ответил я ему.
Будучи красивой, но невежественной женщиной, она ответила, или, лучше сказать, спросила:
– Кто вас просит вмешиваться в это?
– Сеньора, – сказал я, – пусть ваша милость обратит внимание, что, называя вас красивой, я не хотел сказать, что вы не христианка,[43] а только что у вас очень изящная талия и фигура.
– Я очень хорошо вас поняла, – сказала она, – но я не хочу, чтобы кто-нибудь осмеливался говорить мне любезности.
– Это сама скромность, – сказал доктор, – служите ей с охотой и вниманием, и я буду оплачивать это очень хорошо.
Я осмотрел дом очень медленно, хотя это можно было сделать очень быстро, потому что во всем доме я увидел только очень большое зеркало на очень маленькой подставке у окна и несколько флакончиков около него да малюсенькую шкатулку; а взглянув в угол, я увидал двуручный меч и несколько фехтовальных шпаг, кинжалов, боевых шпаг, щит и еще круглый щит. Доктор сказал мне:
– Как вам нравится моя гардеробная? Посмотрите ее хорошенько, потому что в Алькала страшились этой шпаги.
– Я смотрел только, – сказал я, – где находятся ваши книги, я большой любитель их.
– Вот это, – сказал он, – мои Галены[44] и мои Авиценны, так как ни в черной, ни в белой[45] не было в Алькала равного мне и не нападал на меня ночью человек, который ушел бы невредимым из моих рук.
– Значит, ваша милость, – сказал я, – лучше научилась убивать, чем исцелять.
– Я изучил то же, – ответил он, – что и другие врачи; а так как я недавно окончил свои занятия, я еще не задумывался о книгах, потому что больше пристало профессорам факультетов, чтобы каждый имел книги по своей специальности. Но оставим это, и проводите свою госпожу к обедне, потому что уже поздно.
Моя сеньора донья Мерхелина надела плащ, и я повел или сопровождал ее до церкви Святого Андрея, потому что они жили в старом мавританском квартале, и дорогой, по обычаю, многие из попадавшихся навстречу говорили ей что-нибудь о ее красивом лице и стройности;[46] на это она отвечала столь язвительно, что все уходили обиженные ее ответами. Я говорил ей:
– Вот, сеньора, если уж вы не отвечаете любезно, так, по крайней мере, вы должны были бы молчать как знатная женщина, потому что в молчании нечего порицать.
– Я не такая женщина, – говорила она, – к которой кто-нибудь может потерять уважение.
Если кто-нибудь говорил ей, что она очень красива, она ему отвечала: «А он – прекрасный дурак». Однажды какой-то недурной собою щеголь сказал ей: «Так у меня блохи завертятся в постели»; на что она ему ответила очень удачно: «Наверное, поросенку приходится спать в каком-нибудь свинарнике».
Она была настолько невежлива и груба, что все бежали от ее ответов, и она оставалась с моими упреками. Одному моему знакомому, клирику церкви Святого Андрея, человеку маленького роста и большой души, который был очень изящен в своем белоснежном стихаре,[47] когда тот сказал ей, не вышла ли она из дома служить заупокойную службу, – она ответила: «Тоже разговаривает, надутый навозный жук»; несмотря на эту грубость, в ней было много изящества и привлекательности во всем. Часто упрекая ее за ее тщеславие, я однажды отважился высказать ей откровенно свое мнение, потому что, хотя она и была уверена в правильности своего поведения, я хотел посмотреть, не смогу ли я повлиять на нее, и я сказал ей:
– Ваша милость пользуется своей красотой как нельзя хуже; ведь вы могли бы быть любимы и восхваляемы всеми, а вы хотите, чтобы вас все ненавидели. Когда говорят о красоте, то говорят о приветливости, кротости, мягкости характера и обращения, а сочетая красоту с гордостью и грубостью, превращают в ненависть то, что должно быть любовью; ведь такой превосходный дар, как красота, полученный по милости Божьей, по справедливости должен иметь некоторое соответствие с душой, потому что если одно не похоже на другое, то это обозначает плохое разумение или недостаточную благодарность за милость, оказанную Богом тому, кого Он этим даром наделил. Красота при дурном характере – это прозрачнейший источник, охраняемый ядовитой змеей, это конверт и рекомендательное письмо, при вскрытии которого внутри обнаруживается демон. Разве найдется в мире человек, который хотел бы, чтобы его ненавидели? Разве найдется такой, кто хотел бы, чтобы к нему относились пренебрежительно? Конечно нет. Так если кто-нибудь обладает тем, за что его могут любить и ценить, почему же он хочет, чтобы его ненавидели и презирали? Разве необходимо, чтобы красота сопровождалась тщеславием, позорилась невежеством и оберегалась безрассудством? Почему, смотрясь в зеркало, ваша милость не добивается, чтобы внутреннее было похожим на внешнее? Ведь я обращаю внимание вашей милости, что время и даже Бог обычно так карают тщеславие, что горы сравниваются с долинами и башни падают на землю. Сколько видели и видят каждый день в этом мире красоты, побежденной тысячью несчастий и бедствий вследствие отсутствия руководства и благоразумия! Ведь хотя красота, в то время пока она длится, пользуется любовью и ценится, но когда она увядает, у нее не остается ничего, кроме того, что она успела приобрести, и той репутации и дружбы, какие она завоевала благодаря своим добрым качествам, когда была в расцвете и силе. И свет обладает столь низким характером, что никого не жалует за то, что кто-нибудь имел, а только за то, что он имеет. Видана ли такая красота, которой не вредило бы время? Какое тщеславие не наталкивается на тысячу неожиданных препятствий? Какое самолюбие не испытывает тысячи случайностей? Конечно, хорошо, если бы, как существуют для женщин учителя танцев,[48] были также учителя разочарования, чтобы обучались твердости духа так же, как обучаются движениям телесным. Я говорю, и далее советую вашей милости, то, что мне, как человеку опытному, кажется правильным и имеющим основания. Смотрите, как бы вы не были наказаны за свое самомнение и чрезмерную оценку самой себя.