Жак Ивер - Новые забавы и веселые разговоры
– Лучше скажите вы мне, – возразил сьёр де Фермфуа, – что, если эти двое юношей, в награду за их чрезмерную любовь умерщвленные жестокосердыми женами, решили бы не вступать в брак? Так ведь издавна поступали те, кто желал сделать в жизни что-то доброе, а те, кому не хватало для этого ума, убеждались на горьком опыте, сколь сильно мешает жена любому жизненному подвигу, будь то война (как свидетельствуют Дарий и Митридат) или философия (как жалуется Сократ); почему я и уверен, что если бы мужчины не женились, то ничто не мешало бы им достигать полного счастья. Недаром в народе говорят, когда приходит время женить молодого парня: пора надеть на него хомут. Сказать правду, мы воспаряли бы к небесам, если бы этот хомут нас не удерживал. Я довольствуюсь тем, что называю женщину этим прозвищем, хотя знаю, что многие поневоле судят куда строже, называя ее нашим тяжким крестом: именно поэтому некто, услышав от проповедника, что каждый должен нести свой крест, немедля помчался домой и взгромоздил себе на шею жену. В заключение скажу, что история Понифра и Германа, погубленных женщинами, заставляет меня вспомнить ответ одного селянина куму:
Случилось как-то селянину,
Когда жену искал он сыну,
От кума услыхать упрек:
Мол, поспешает не по чину,
А поглядеть, и вполовину
Ума не нажил паренек.
Так что же? – отвечал добряк, —
Вот, право, выдумал причину.
Коль наживал ума бы всяк,
О свадьбах не было б помину.
На это мадемуазель Мари, смеясь, возразила:
– Вы приводите свидетельства, чересчур отдающие деревней и исходящие от людей, которые не имеют представления о добре и чести.
– Нет уж, – внезапно воскликнул дворянин, – не уклоняйтесь от признания истины: ведь знатным людям еще горше, когда приходится испытывать то же самое; вспомните-ка, что было некогда сказано одному кичливому господину!
Напрасно хвалишься, ей-ей,
Что ты общественная личность!
Все притязанья на публичность
Скорей к лицу жене твоей.
На этом владелица замка прервала спор и, приглашая общество к примирению, предложила возобновить беседу завтра, после чего в веселом расположении духа все отправились ужинать; тут мы их и оставим, пожелав доброго вечера.
История третья
Нет яда опаснее, чем тот, который таит свою горечь под мнимой сладостью, и, точно так же, всего гибельнее зло, прикрытое наружной добротой, ибо видимость благожелательства усыпляет нашу бдительность, а когда мы спохватываемся, бывает уже поздно. О, если бы Каталина,[467] Сулла,[468] Юлий Цезарь и им подобные умели прятать свое честолюбие столь же искусно, как Август,[469] тирания в Риме (называемая монархией) началась бы куда раньше! Но нет! доблестное сердце (где не может жить притворство, поскольку лев не имеет ничего общего с лисом) не позволяло им уподобляться крокодилу, который льет слезы, желая пожрать тех, кто из жалости придет на его плач.
Едва ли не каждому случалось испытать это на себе, и если кому-нибудь такое зло выпадает на долю, он должен находить утешение в том, что у него много друзей по несчастью. Стоит припомнить судьбы некогда процветавших республик, чтобы убедиться: все они погибли от одного и того же внутреннего врага, зовущегося лицемерием, а орудием их сокрушения и разрушения неизменно был обман. Да и Францию это бедствие не обошло стороной: мы знаем, что те, кому наши короли оказывали наибольшие услуги, были заклятыми нашими врагами. В самом деле, история наполнена рассказами о том, как Франция неуклонно исполняла свой долг, защищая пап (Карл Великий восстановил права двух из них,[470] разгромленных королем Ломбардии), – но что в награду за эти благодеяния сделали папы, когда нужно было спасать их мать Францию от разорения и гибели? Разве не они наносили ей самые жестокие раны? Разве были у нее худшие враги, чем эти неблагодарные дети (сколь ни горько мне так говорить, еще горше то, что все это знают)? Утвердив попирающую стопу не только на горле принужденного ими к раболепию императора,[471] но и над всеми христианскими коронами, они открыто враждуют со своими спасителями французами. Тому пример и папа Пий,[472] отдавший королевство Сицилию бастарду Феррану, а герцогство миланское – Франциску,[473] к великому ущербу орлеанского и анжуйского домов, его законных сеньоров; и Бонифаций VII,[474] который своими коварными отлучениями погубил бы французское государство, если бы напал не на могучего духом Филиппа Красивого, а на какого-нибудь Карла Простоватого.[475] Впрочем, достаточно назвать папу Юлия:[476] не довольствуясь духовными орудиями (порицаниями, угрозами, отлучениями и проклятиями), он отложил ключи святого Петра ради меча святого Павла и обрушил на Францию гораздо более мощный удар, пойдя войной на отца народа, доброго короля, который подарил ему Болонью,[477] Чезену, Равенну, Имолу, Фаенцу, Форли и другие прекрасные домены, но так и не мог унять честолюбие этого ненасытного папы, мечтавшего омыть землю человеческой кровью и зажегшего ненавистью к французам весь христианский мир. Он осадил их в Милане, однако, хотя все государи покорно служили его священному гневу, ничего не добился, ибо ему противостал всевышний бог. Во времена, когда его святейшество сеял смуту, и произошел один весьма памятный случай, о котором я вам расскажу так кратко, как позволит эта удивительно печальная история.
Надо вам знать, прекрасные дамы, что свирепый папа, каждодневно расставлявший сети и приманки, дабы улавливать и привлекать на свою сторону всех государей, какие, по его мнению, могли хоть чем-нибудь вредить французам, нашел средство заключить союз с молодым принцем Умбрии, чье имя я не стану называть, так как мой рассказ не служит к его чести. Этот принц – из почтения ли к папе, или из любви к воинской славе, – воевал столь ревностно, что не было такого сражения, где он не показал бы себя одним из лучших бойцов. И случилось так, что, побывав во многих опаснейших схватках (куда его влекла и стремила ненависть ко всем французам), он был вынужден после снятия миланской осады отправиться на отдых в Мактую. Там со всеми почестями, подобавшими его роду и сану, был он принят в доме маркизы Гонзага,[478] вдовы знаменитого Франческо Гонзага (последнего, кто носил это имя), оставившего ей, в числе лучших сокровищ, единственную дочь пятнадцати лет, наделенную столь дивной красотой, что Италия по праву могла гордиться, произведя на свет такой цветок. Эта девушка, принадлежа к знатнейшему роду и будучи предметом исключительного попечения родителей, с младых лет воспитывалась в добродетели и была весьма тщательно образованна, так что при сравнении красот и совершенств, которыми ее щедро одарило небо, с остротой ума и благородными знаниями, которые она стяжала ученьем, трудно было решить, чему она обязана более: науке или природе; однако нельзя было усомниться, что ей нет равных в Италии. И если папа подчинил и поставил на службу множество людей благодаря своей власти и деньгам, то она пленила не меньшее число сердец прекрасным взором, нанимая и оплачивая свое войско одной надеждой на возможную ее благосклонность, – и мало было таких, которые ради этой надежды не согласились бы умереть, доказывая силу своего чувства.
Неложный свидетель мне в этом наш принц, которого мы будем называть Адилоном: только что сражавшийся за папу, во мгновение ока перешел он в стан божества, превосходившего папу могуществом. О, ему хорошо было известно, чего стоит удар пики, но не знал он, насколько опаснее внезапно брошенный взор. С честью выходил он из самых гибельных переделок, а теперь был сражен, увидев единственный раз эту красоту; уж лучше бы ему родиться слепым, чем терпеть такой урон от собственных глаз. Увы! это зрелище произвело в нем столь неизъяснимую перемену, что он не мог узнать самого себя. Но так же, как молодой лев (полный веры в свою кипящую силу и готовый схватиться с кем угодно), ощутив первый удар, собирает всю ярость и с сугубой отвагой борется за победу, этот новобранец Амура вознамерился отразить приступ, которому его собственные чувства открыли путь, начав распрю, словно мятежные горожане, восстающие друг на друга. И все более уверяясь, что нужно сопротивляться этому нападению, он в одно время и наносил себе рану, и врачевал ее.
– Пока этот новый недуг еще не прижился внутри, – сказал он себе, – я должен изо всех сил гнать его вон; ведь самое действенное лекарство – это своевременное предупреждение болезни. Проще погасить едва затеплившийся огонь, нежели тот, что уже пылает во всю мочь.
Легко сказать, да трудно сделать! Недаром те, кто пылко хвалит добродетель, бывают холодны, когда нужно следовать и повиноваться ее велениям. Мы видим, что бедный влюбленный лишь дает себе добрые советы, но вовсе не думает ими пользоваться и, ловя себя на обмане, не краснеет от внезапного угрызения совести. Крепость сдана врагу. Он хочет стряхнуть непонятное безумие, но тщетно: как спотыкающийся и оступающийся олень со стрелой в боку приближается к смерти тем вернее, чем быстрее он от нее бежит, ломясь сквозь густые ветви и вгоняя острие все глубже в свое тело, и как попавшая в сеть птица запутывается тем больше, чем отчаянней бьется, стараясь вырваться, – так этот злосчастный государь (новый слуга и раб Амура), силясь укротить неотвязную хворь, лишь бередит и растравляет свою рану. И в конце концов он чувствует себя настолько покоренным ласковым приемом, что душа его, покинув прежнее жилище, устремляется по назначению фурьера любви к лику прекрасной Кларинды (ибо так звалась эта мантуанская инфанта).