Матео Алеман - Гусман де Альфараче. Часть первая
Других испанских авторов плутовского романа покорили в «Гусмане» те возможности, которые дает жизнеописание бродяги для создания широкой картины нравов. В центре их произведений — изобретательный герой, «Слуга многих господ» (название плутовского романа Херонимо де Алькала́), разоблачающий неказистую изнанку жизни этих господ и всего общества. (У Эспинеля, правда, герой — странствующий бедный дворянин Маркос де Обрегон, близкий плуту лишь по жизненному положению, не по характеру.) Второстепенные бытовые детали Алемана у них разрослись в большие эпизоды как составные элементы романа наряду с приключениями героя. Значение назидательных рассуждений при этом ослабляется и возрастает роль конкретных социальных образов фона. Мемуарная форма — у Алемана символическая исповедь-покаяние блудного сына — для этих авторов поэтому уже не обязательна; от нее отказываются Салас Барбадилья, Солорсано и Гевара: акцент переносится с героя на мир вокруг него. В таком виде традиция плутовского романа как сатирико-бытового жанра проникает в европейские литературы XVII века, где она обретает в каждой стране свои национальные особенности.
Она доходит до Лесажа, который перед тем (и после того), как создал «Жиль Блаза из Сантильяны» — роман об испанском плуте XVII века, затмивший для ближайших поколений все испанские плутовские романы, — перерабатывал и переводил испанские образцы («Хромого беса», «Гусмана де Альфараче» и «Эстебанильо Гонсалеса»). Лесаж, первый писатель французского Просвещения, освобождает плутовской роман от барочной дисгармонии, от контрастов возвышенного и пошлого, от «разорванного» мироощущения, от двусмысленного тона комизма, от всей испанской остроты и пряности в идеях, образах и положениях, — а по сути дела даже от пикаро, причудливого героя парадоксальной действительности Испании XVII века. Его Жиль Блаз — это обычный человек, «такой же, как и все вы» (на чем постоянно и тщетно настаивал Гусман: читателю трудно было с ним согласиться!), даже малоинтересный, бесхарактерный человек, — интересен и характерен лишь мир вокруг него. Не герой и не мошенник, не попытка насильственно их соединить, дабы показать, как из предельного падения происходит вознесение, но один из многих «людей доброй воли» (и слабой воли, как у Гусмана), отнюдь не безнадежный от природы человек, «средний» человек, которого стремится изобразить литература Просвещения. К этому же герою и к такой же концепции романа одновременно в Англии приходит Дефо как автор «Молль Флендерс» (где преобразован «женский» вариант пикарескного жанра), а также в других произведениях — не плутовского, но родственного ему капитанско-флибустьерского сюжета, начиная с «Робинзона Крузо».
По форме это было как бы возвращением к добарочной предыстории жанра, к гуманистической сатире «Ласарильо с Тормеса», которая ближе писателям Просвещения, чем пессимистическая сатира «Гусмана де Альфараче». В композиции романа унаследуется от Алемана широта трактуемого жизненного материала, но в изображении «человеческой природы» на смену интенсивному обобщающему методу и дидактическим отступлениям Алемана приходит экстенсивное повествование и стройная новеллистически-многочленная композиция.
В барочном реализме испанского плутовского жанра впервые в истории романа герой представлен механическим «продуктом» изменчивых обстоятельств общественной среды — именно при сатирическом взгляде на человека и возникает такое унизительное для него изображение. Знаменательно, что у романистов после Алемана и Кеведо (а формально лишь после Гевары, который, оттеняя «демонизм» неразумной жизни, еще дал плуту-студенту в товарищи беса) характер пикаро уже менее значителен по сравнению со «знаменитым плутом» Гусманом и «великим мошенником» Паблосом у Кеведо. Происходит не только дегероизация, но и, так сказать, «дедемонизация» главного героя. Этот процесс завершается в XVIII веке в литературе Просвещения, которая отказывается возводить зло в жизни к исконной порочности человеческой природы. Иное понимание «естественного человека»; чем в XVII веке, иное отношение к социальному прогрессу влечет за собой и другое освещение возможностей, заложенных в «среде», и другую оценку ее воспитательной роли, а тем самым и преодоление барочного взгляда на жизнь как алогичную игру безрассудной фортуны.
В литературе XVIII—XIX веков к традиции плутовского жанра, растворенной в сатирическом быте, прибавляется, особенно начиная с Фильдинга, влияние Сервантеса, до того времени гораздо менее ощутимое, несмотря на популярность «Дон-Кихота». Наряду с изображением поведения человека как пассивного следствия социальных условий в романе все чаще показывается борьба героя со своей средой, его протест против нее и стремление преодолеть ее ограниченность — обычно в юмористическом освещении, — тема «Дон-Кихота». Нередко эти две темы, строго разделенные в испанском романе эпохи Сервантеса, теперь сливаются — художественный образ «человеческой природы» становится более конкретным и сложным, более сознательно историческим и социальным.
Истоки нового европейского романа восходят к классической испанской литературе в большей мере, чем к какой-либо иной, — к роману Сервантеса и его современников, начиная с автора «Гусмана де Альфараче».
Л. Пинский
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ[11]
ДОНУ ФРАНСИСКО ДЕ РОХАС,
МАРКИЗУ ПОЗА, ПРАВИТЕЛЮ МОНСОНА[12], ПРЕДСЕДАТЕЛЮ ФИНАНСОВОГО СОВЕТА И ТРИБУНАЛОВ ОНОГО ПРИ ОСОБЕ КОРОЛЯ, НАШЕГО ГОСУДАРЯ
Не знаю, есть ли на свете что-нибудь страшнее тайного недоброжелательства и что с ним сравнится, особливо когда укореняется оно в душе людей безвестного рода, простого звания и низменного образа мыслей, ибо в таких людях оно всего опасней и неодолимей. Эти люди — душегубы, которые, притаившись в чаще лесной, готовят нам гибель, а мы, уже сраженные ударом, никак не поймем, откуда пришла беда. Они — василиски[13], и если бы нам удалось заметить их заблаговременно, мы бы обнаружили их яд и меньше пострадали, но они всегда застигают нас врасплох, а потому и приходится нам плохо. Они — позор государству, хулители невинности и палачи добродетели: само благоразумие пред ними бессильно.
Люди эти, от чьих коварных сетей, как от смерти, нет спасения, всегда нагоняли на меня страх чрезвычайный, более, нежели свирепые и зловредные звери, и тем пуще я боюсь их теперь, когда сам даю им повод и удобный случай излить на меня свой яд и злобную клевету, обвинив, самое малое, в неслыханной наглости за то, что я посмел предложить вам, могущественному вельможе, столь убогий дар; им и невдомек, что на сей дерзостный поступок я отважился лишь из страха перед их кознями.
Как плохо укрепленный город и слабое войско всего более нуждаются в хороших полководцах, способных защитить их от яростного натиска врагов, так и я прибегаю к покровительству вашей светлости, в ком столь ослепительно сияют три величайшие достоинства — доблесть, знатность и могущество, вместе составляющие истинное благородство. Сказывается же оно в помощи и покровительстве тем, кто ищет у него, как в святом храме, убежища от всех невзгод. Посему, уповая на великодушие вашей светлости, я верю, что под крылом столь привычного вам милосердия книга моя найдет надежную пристань и укроется от клеветников.
Вместе с тем, возвысив ничтожество и допустив отверженного плута в число своих приближенных, вы даруете жизнь тому, кто ее лишен; и в сем благородном и блистательном деянии откроется всему миру величие вашей светлости, чью жизнь да сохранит господь для служения ему на долгие, счастливые годы.
М а т е о А л е м а н
К ЧЕРНИ
О злобная чернь! Для меня не ново, — хотя тебе, быть может, и внове сие узнать, — как чужда ты истинной дружбы, как мало в тебе достоинств и знаний, как ты язвительна, завистлива и алчна. О, как спешишь ты осудить и как медлишь почтить, как уверенно причиняешь зло и как робко творишь добро, как легко твои страсти разжечь и как трудно их унять! Чье мужество, будь оно тверже алмаза, устоит пред твоими острыми зубами? Чья добродетель не пострадает, попав тебе на язычок? Чье благочестие ты оборонишь, чьи слабости извинишь? Какое лекарство не обратится в отраву под твоим взглядом василиска? Какой живительный нектар, излившись в твои уши, не станет ядом в улье сердца твоего? Чья святость избегнет твоей клеветы? Чья невинность спасется от твоих гонений, а простодушие от злословия? Какое правосудие не собьешь ты с толку? Какую истину не исказишь? Случилось ли тебе хоть раз, ступив на зеленый луг, не загрязнить его своим распутством? И ежели живописцу понадобилось бы изобразить муки и казни адовы, сдается мне, ты одна могла бы послужить подобающей для него натурой. Но, может быть, ты скажешь, что меня увлекает страсть, распаляет гнев и ослепляет невежество? О нет! Будь ты способна прозреть, стоило бы тебе лишь оглянуться, и ты убедилась бы, что дела твои увековечены издревле и со времен Адама все порицают их, как и тебя самое.