Мурасаки Сикибу - Повесть о Гэндзи. Книга 1
— Думаю, что устроить это нетрудно. Вам достаточно послать за ней. Ведь прежде даже среди торговок[315] находились искусницы, которые знанием старинных приемов игры приводили в восторг тонких ценителей. Правда, если говорить о бива, то и в старину редко кому удавалось в полной мере овладеть этим инструментом. Но особа, о которой я вам говорил, играет довольно уверенно, в несколько необычной манере, сообщающей ее игре чарующую выразительность. Я не знаю, когда она успела всему этому научиться, но звуки ее бива — единственное, что скрашивает мое унылое существование, и как ни досадно, что ей вторит лишь грубый плеск волн… — рассуждает Вступивший на Путь с видом человека, понимающего толк в изящных развлечениях, и Гэндзи, подстрекаемый любопытством, протягивает ему бива.
В самом деле, старик играет превосходно, применяя приемы, ныне уже неизвестные, в постановке его рук чувствуется влияние китайских мастеров, а «дрожащие» звуки удивительно ярки и чисты. Хотя Исэ отсюда далеко, Гэндзи, призвав одного из приближенных своих, славящегося красивым голосом, просит его спеть «У синего моря ракушек наберем…»,[316] а сам подпевает, отбивая такт, и Вступивший на Путь то и дело прерывает игру, чтобы высказать ему свое восхищение. Скоро подают весьма изысканные яства. Хозяин усердно потчует гостя вином; право, в такую ночь невольно забываются все печали.
Постепенно становится темнее, ветер в соснах веет прохладой, луна, готовая скрыться за горными вершинами, сияет особенно чистым светом, вокруг царит тишина. Воодушевленный воспоминаниями, старик подробно рассказывает Гэндзи о своей жизни, о заботах, с которыми сопряжены были первые его дни и луны в этой бухте, о будущих упованиях. Как бы между прочим рассказывает он и о дочери, хотя Гэндзи и не спрашивал о ней. Гэндзи внимательно слушает старика, и многое трогает его сердце.
— Нелегко говорить об этом, но все же скажу. Мне кажется, что не случайно вы занесены судьбой в столь чуждое вам место. Нет, в вашем появлении здесь видится мне знак милостивого вмешательства богов и будд, к которым старый монах в течение долгих лет неустанно взывал о помощи. Так, из жалости к нему они и подвергли вас столь тяжким испытаниям. Ведь вот уже восемнадцать лет живу я, во всем полагаясь на милость бога Сумиёси. На дочь мою с самого малолетства я возлагал большие надежды и год за годом весной и осенью непременно возил ее в святилище. Во время каждой из шести дневных и ночных служб я, пренебрегая молитвами о собственном возрождении в лотосе, молюсь о том, чтобы осуществилась моя мечта о её возвышении. Видно, моя прошлая жизнь сложилась неблагоприятно, почему я и стал жалким бедняком. Мой отец имел звание министра, а я стал простым деревенским жителем. А поскольку естественно предположить, что следующие поколения будут еще хуже, я не мог не тревожиться, размышляя о будущем нашего рода. И как только она родилась, на нее обратились все мои чаяния. Возымел я твердое намерение так или иначе добиться для нее места в доме какого-нибудь знатного столичного вельможи, и, хотя сделался из-за этого предметом насмешек и оскорблений, решимость моя не поколебалась. Разумеется, рукава моего платья слишком узки, но, пока я жив, дочь моя будет окружена довольством. Если же мне придется покинуть ее прежде, чем определится ее участь, пусть погребет себя живой в морской пучине — таков мой наказ.
Это и многое другое поведал он Гэндзи, обливаясь слезами, но совершенно невозможно передать его рассказ во всех подробностях.
Слушая его, Гэндзи тоже плакал — в последние дни все располагало его к безотчетной грусти.
— Я не понимал, за какое прегрешение наказывает меня судьба, для чего, обвиненный безвинно, вынужден я скитаться в чужих пределах, но, выслушав сегодня ваш рассказ, проникся глубоким убеждением, что все случившееся со мной обусловлено предопределением, соединившим наши судьбы еще в прошлой жизни. Но для чего вы до сих пор не сообщали мне о том, что открылось вам с такой бесспорной ясностью? С того самого дня, как покинул столицу, я не уставал сетовать на непостоянство этого мира, долгие луны и дни не помышлял ни о чем, кроме молитв, и чувства мои притупились. Разумеется, краем уха я слышал о существовании в вашем доме некоей особы, но не позволял себе питать никаких надежд, ибо полагал, что такого изгоя, как я, она непременно отвергнет, опасаясь несчастливых влияний. Не хотите ли вы сказать, что готовы стать моим проводником? Могу ли я надеяться, что ваша дочь согласится стать утешением моих печальных одиноких ночей? — говорит Гэндзи к безмерной радости старика.
— Изведал и ты
Горечь ночей одиноких
На морском берегу.
В томительной праздности дни
Текут чередою унылой.
Представьте себе, какая печаль царила в моей душе все эти годы и луны, — говорит Вступивший на Путь. Держится он с большим достоинством, даром что его голос старчески дрожит.
— Но человек, привыкший жить у моря…
С тех пор как надел
Платье странствий, тоскливо на сердце.
Ночами без сна
Лежу, томясь и вздыхая,
На ложе из диких трав… —
отвечает Гэндзи.
В его доверительной непринужденности таится какое-то особое очарование, но, право, могут ли слова быть достойны его красоты?
Бесчисленное множество подробностей поведал Гэндзи Вступивший на Путь, но слишком утомительно все это пересказывать. Боюсь, что я и без того допустила немало неточностей, из-за которых Вступивший на Путь из Акаси может показаться куда большим чудаком и упрямцем, чем это было на самом деле.
Итак, почувствовав, что его мечты начинают сбываться, Вступивший на Путь вздохнул с облегчением, а Гэндзи уже на следующий день отправил письмо в дом на холме. Зная по слухам, что дочь старика умна и хорошо воспитана, и вспомнив к тому же, что именно в таких уголках нередко скрываются женщины истинно прелестные, Гэндзи постарался придать своему посланию как можно более изысканный вид. На корейской светло-коричневой бумаге он начертал, более тщательно, чем обычно, выписывая знаки:
«Наскучило мне
Взор устремлять к далекой
Обители туч.
Не лучше ль наведаться в дом,
В чаще лесной мелькнувший?
«Забыл обо всем…» (134)
Вступивший на Путь, сгорая от тайного нетерпения, ждал в доме на холме, когда же обнаружилось, что ожидание его не было напрасным, он так напоил гонца вином, что у того в глазах потемнело. Но девушка медлила с ответом. Отец сам прошел в ее покои и велел поторопиться, но она не послушалась и его. Так поразило ее своим изяществом письмо Гэндзи и такими неуклюжими казались знаки, возникающие под ее собственной кистью, что она совершенно растерялась и, снова ощутив, сколь непреодолима разделяющая их преграда, поспешила объявить себя нездоровой и удалилась в опочивальню. Так и не сумев уговорить ее, старик ответил сам:
«Как видно, дочери моей показалось, что ее деревенский рукав не сможет вместить всей радости… (135) Во всяком случае, она так смутилась, что не посмела даже взглянуть на Ваше милостивое послание. И все же:
Взор ее устремлен
К той же самой обители туч,
И думы ее
Вполне созвучны, я знаю,
Высоким думам твоим…
О да, это так. Хотя и не пристало монаху…»
Письмо было написано на бумаге «митиноку» чрезвычайно старомодным, но не лишенным изящества почерком. «Возможно, монаху и в самом деле не стоит…» — подумал Гэндзи, с любопытством его разглядывая.
Гонцу он подарил необыкновенной красоты мо. На следующий день Гэндзи отправил в дом на холме новое письмо:
«До сих пор мне не приходилось получать писем, писанных посредником…
В сердце — тоска,
Но даже вздохом не выдам
Страданий моих.
Здесь нет никого, кто спросил бы,
Что у меня на душе.
«Слово дали друг другу, но тебя еще не видал я…» (136)
Это письмо, написанное на мягкой, тонкой бумаге, было еще прекраснее первого, и только совсем уж неисправимая затворница могла остаться к нему равнодушной. Разумеется, девушке льстило внимание Гэндзи, однако, помня о разнице в их положении, она не позволяла себе предаваться надеждам. «Ах, лучше бы он не знал о моем существовании», — подумала она и долго еще сидела неподвижно, молча глотая слезы. Но в конце концов, вняв настояниям отца, взяла кисть и, умело чередуя нажимы с ослаблениями, написала на пропитанной благовониями лиловой бумаге:
«Говоришь ты: тоска…
Но есть ли средство проникнуть
В душу твою?
Разве можно страдать из-за той,
Которой не видел ни разу?»
Ее почерку могла позавидовать девица, получившая самое безупречное воспитание, вряд ли кто-то из придворных дам высшего ранга написал бы лучше. Гэндзи долго любовался письмом, невольно вспоминая свою прежнюю жизнь в столице.