Аль-Мухальхиль - Арабская поэзия средних веков
«Ты, отродясь умевший только врать…»
Ты, отродясь умевший только врать,
Упреки брось, советов зря не трать.
Знай, для меня ничто — твои слова.
Ушел бы ты хоть на год, хоть на два!
Советуешь, а хочешь обмануть.
Всех ненавидишь, — сгинь куда-нибудь!
Ответить я могу на клеветы.
Умею отвечать таким, как ты.
Любовь — услада одиноких дней,
Так не мешай искать отрады в ней.
Оставь Рабаб, не смей корить ее —
Она души прохладное питье.
Клянусь Аллахом, господом моим,—
А в клятвах я — клянусь — непогрешим,
Меж смертными всех суш и всех морей,
Со мной Рабаб всех ласковых щедрей.
Меня среди паломников узнав,
Решив, что я неверен и неправ,
Отворотилась, плакать стала вновь,
Но победила прежняя любовь.
А я — не ты: чтоб распрю обуздать,
Я правого умею оправдать.
«Душа стеснена размышленьем…»
Душа стеснена размышленьем о муке любовной,
О страсти к тебе, — но уж поздно, любовь отошла!
Когда б ты меня одарила, могло бы лекарство
Мой дух исцелить — и тебе подобала б хвала!
Одна ты виновна, что я, непокорный и дерзкий,
С родными порвал, хоть и не было крепче узла.
И вот я оставлен, последнею близкою брошен,
Опорою, мне никогда не желавшею зла.
Я — путник, проливший последнюю жалкую воду,
Когда его манит обманная марева мгла;
Он жаждет воды, но за маревом гонится тщетно,
Так я — за тобою, ты жаждой мне душу сожгла.
Сувайла сказала, сама между тем на сорочку,
На бледные щеки горячие слезы лила:
«О, если бы Абу-ль-Хаттаб{134}, не дождавшийся дара,
Вновь начал охоту, стрелка бы я страстно ждала.
Судьба возвратила б счастливые дни золотые,
И нашу любовь не язвила б людская хула».
Слова ее мне донесли — и всю ночь я метался,
Как будто бы тело язвила мне вражья стрела.
Сувайла! Не слаще прозрачная влага Евфрата
Для сына пустыни, сожженного жаждой дотла,
Чем губы твои, хоть и льну я к тебе издалека,
Не веря, чтоб женщина верной в разлуке была.
«Я в ней души не чаю…»
Я в ней души не чаю — и томлюсь.
И для нее любовь — нелегкий груз.
Ей угождаю, если рассердилась,
Она уважит, если рассержусь.
Знать не хочу, что думают другие,
Развеселится — я развеселюсь.
Из-за меня она с семьей в разладе,
Я для нее с родней порвал союз.
Откажет мне в глотке воды прохладной,
Когда томим я жаждой, — подчинюсь.
Нет у нее оружья боевого,
Но с ней сразись — и победит, клянусь!
«Я жалуюсь, моя изныла грудь…»
Я жалуюсь, моя изныла грудь,
Меня терзает страсть, не обессудь:
Я в девушку влюблен, она живет
В далекой Мекке, в доме рода Сод.
Осталась в Мекке, длинен путь оттуда,
Далеко Мекка от селенья Лудда{135}.
«Мой дом — твой дом», — она не скажет мне,
За страсть мою наказан я втройне.
Твои слова хранить мой будет слух,
Доколь не испущу свой бедный дух.
Прощальный помню шепот в миг, когда
Уже верблюжья звякнула узда.
Из глаз исторглась бурная струя,
Она сказала: «Пусть погибну я,
Будь рядом всякий час, не позабудь —
Увидимся опять когда-нибудь!»
«О Абда, не забуду тебя…»
О Абда, не забуду тебя никогда и нигде,
Не изменится сердце ни в счастье своем, ни в беде,
Не изгонит любви ни усердие клеветника,
Ни разлука с тобой, далека ли ты или близка.
От меня отвернулась? Другого успела найти?
При любви настоящей — для новой закрыты пути.
Я раскаялся, — если раскаянье примешь, Абда,
То меня упрекнуть не захочешь уже никогда.
Все желанья твои я исполню покорным слугой,
А попросит другая, отказом отвечу другой.
Упрекаю себя. Ты моих не желаешь услуг,
И лишь сердце, как друг, разделяет со мною недуг.
Лишь терпенье и стойкость — покоя вернейший залог,
Где же взять мне терпенья? Мой разум уже изнемог!
Абда, белая ликом, любого ты сводишь с ума,
Всех разумных и умных, но холодом дышишь сама.
На рассвете выходишь, куда-то торопишь шаги,—
А шаги у тебя не длиннее овечьей ноги…
Не забыть этот день, не забыть, как сказала она
Четырем горделивым подругам, чья кожа нежна:
«Не пойму, почему холоднее он день ото дня,—
Иль другую нашел? Иль обиду таит на меня?»
«Такие слова мне послала подруга моя…»
Такие слова мне послала подруга моя:
«Мне все рассказали, о чем не ждала и намека:
Что ты, — говорят, — изменил и покинул Рабаб.
Мой друг дорогой, заслужил ты за дело упрека!
Ты бросил Рабаб, ты Суди теперь полюбил,
Все клятвы свои растерял во мгновение ока.
Нет, жизнью клянусь, — я утешусь, другого найду,
Пускай нечестивца любви обольщает морока,—
А я из тех женщин, которых, как видно, прельстить
Умеешь обманом, — и вот дожила я до срока.
Вдобавок, ни слова не молвив, ты бросил меня,
Я вижу — ты лжец, а на свете нет хуже порока.
Где шепот ночной, уверенья и клятвы твои?
Все вышло навыворот, близкое стало далеко.
Ты клялся Рабаб, что ее полюбил навсегда,—
И что же? Отринул, покинул — и я одинока!
О брат мой! Ты втайне готовил измену свою,
Все знал наперед, поступил ты с любимой жестоко.
О, если ты снова захочешь свиданья со мной,—
Будь проклята я, коль не стану умней от урока!
Пожалуй, нашептывай клятвы, потом нарушай —
Для женского сердца от них — ни отрады, ни прока».
«Ты, девушка верхом на сером муле…»
Ты, девушка верхом на сером муле,
Иль Омара ты вздумала известь?
Сказала мне: «Умри иль исцеляйся!
Но я тебе не врач, хоть средство есть.
Я гневаюсь, и гнев мой не остынет,
За столько лет во мне созрела месть.
О, если бы твое, изменник, мясо
Могла я, не поджарив, с кровью съесть!»
«Клянусь я тем, кого паломник молит:
Моя любовь — не прихоть и не лесть.
Мои глаза туманит плач печали,
Бог весть где ты, и не доходит весть.
Твоей красы слепительное солнце
Все звезды тмит, а в небе их не счесть.
Ты на дары скупа, но я не грешен —
Свидетелями жизнь моя и честь!»
«С той, чьи руки в браслетах…»
С той, чьи руки в браслетах, мне ворон накаркал разлуку.
Злая птица разлук обрекла мое сердце на муку.
Поломались бы крылья у птицы, пророчицы горя!
Занесла б ее буря на остров пустынный средь моря!
С караваном я шел, заунывно погонщики пели,—
Наконец заглянул в паланкин черноокой газели.
Чуть раздвинулась ткань, и за узкой шатровою щелью
Я увидел глаза и точеную шею газелью.
Вдвое краше она показалась в таинственном блеске,
В полумраке сверкали жемчужины, бусы, подвески.
Я смутился, не знал, что же делать мне с сердцем горячим,
Кто меня упрекнет? Или редко от страсти мы плачем?
Мне сказали: «Терпи, должен любящий быть терпеливым,
А иначе весь век проживешь бобылем несчастливым!»
Нет прекрасней ее — так откуда же взять мне терпенье?
Как осилить себя, как умерить мне сердца кипенье?
Ее кожа бела, и налет золотистый на коже.
Сладки губы девичьи, на финик созревший похожи.
Вся — как месяц она, засиявший порою вечерней!
И когда моя страсть разгорелась еще непомерней,
Сладострастных желаний не мог я уже превозмочь,
Саблю я нацепил и ушел в непроглядную ночь.
У шатра ее долго сидел я, противясь хотенью.
И в шатер наконец проскользнул неприметною тенью.
На подушках спала она легким девическим сном,
И отец ее спал, и рабы его спали кругом,
А поодаль вповалку — его становая прислуга,
Как верблюды в степи, согревая боками друг друга.
Я коснулся ее, и она пробудилась от сна,
Но ночной тишины не смутила ни звуком она,
Губы в губы впились, испугалась она забытья,
«Кто ты?» — чуть прошептала, ответил я шепотом: «Я!»
«Честью братьев клянусь, — прошептала, — и жизнью отцовой,
В стане всех подниму, если ты не уйдешь, непутевый!»
Тут ее отпустил я — была ее клятва страшна,
А она улыбнулась — я понял: шутила она!
Обхватила мой стан — поняла: это я, не иной.
Были ногти ее и ладони окрашены хной.
И я взял ее за щеки, рот целовал я перловый,
Льнет так жаждущий путник к холодной струе родниковой.
«Тобой, Сулейма, брошен я…»