Мурасаки Сикибу - Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 2
«В том саду, где его не слышно…» (205) – написала госпожа Акаси, и растроганный министр едва сдержал слезы, вряд ли уместные в этот праздничный день.
– Напишите ответ сами… – сказал он. – Кто более, чем она, заслуживает вашей первой песни?
И Гэндзи сам приготовил для дочери тушечницу.
Девочка отличалась необыкновенной красотой, дамы, неотлучно при ней находившиеся, и те не уставали ею любоваться. Взглянув на ее прелестную фигурку, Гэндзи ощутил невольную жалость к несчастной матери и свою вину перед ней, ибо сколько долгих лет она принуждена была жить вдали от этого милого существа!
«Лет немало прошло
С того дня, как родное гнездо
Соловей покинул.
Но мог ли он позабыть
Сосну, на которой вырос?»
Она написала так, как подсказало ей ее юное сердце, и хотя кому-то эта песня показалась бы недостаточно изящной…
В Летних покоях, которые министр навестил вслед за Весенними, оказалось пустынно и уныло. Не потому ли, что до лета было еще далеко?.. Но каждая мелочь здесь свидетельствовала о тонком вкусе хозяйки. Годы не отдалили министра от дамы из Сада, где опадают цветы, он по-прежнему питал к ней самую трогательную привязанность. Правда, он давно уже не оставался на ночь в ее покоях, но редко встретишь супругов, относящихся друг к другу с таким уважением и приязнью.
Они беседовали через занавес, но, когда Гэндзи слегка отодвинул его в сторону, женщина не стала прятаться.
Она была в том самом неярком синем платье, оно действительно очень шло к ней. Ее волосы заметно поредели. «Пожалуй, ей не помешала бы небольшая накладка… – подумал Гэндзи. – Возможно, кто-то и счел бы эту особу некрасивой и недостойной внимания, но я рад, что забочусь о ней, ведь я всегда этого хотел. А вот если бы она, подобно некоторым ветреницам, отвернулась от меня…»
Каждый раз, навещая ее, он радовался своему великодушию и ее мягкосердечию. Право, мог ли он желать большего? Они неторопливо побеседовали о событиях прошедшего года, и Гэндзи перешел в Западный флигель.
Девушка поселилась здесь сравнительно недавно, но, несмотря на это, убранство ее покоев поражало изысканностью. Вокруг сновали миловидные, нарядно одетые девочки-служанки. Число взрослых прислужниц тоже было достаточно велико, и, хотя о каких-то мелочах еще не успели позаботиться, все необходимое уже имелось.
Сама же юная госпожа превзошла ожидания министра. Казалось, трудно было придумать лучшее обрамление для ее яркой, свежей красоты, чем платье цвета «керрия». Она была просто ослепительна, сколько ни гляди – не наглядишься.
Легкие волосы, истончившиеся к концам – уж не вследствие ли долгих лет, проведенных в глуши? – красиво падали на платье. Даже самому пристрастному ценителю не удалось бы обнаружить в ней изъяна, и Гэндзи невольно подумал: «А ведь если бы я не взял ее к себе…» Так, он явно не собирался с ней расставаться.
Девушка успела привыкнуть к тому, что министр не церемонясь заходил в ее покои, однако столь странные отношения тяготили ее, и она жила словно во сне. Ей с трудом удавалось скрывать смущение, но робость, которую она испытывала в его присутствии, удивительно как шла к ней.
– Мне кажется, протекло уже много лет… – сказал Гэндзи. – Как приятно видеть вас здесь! Право, лучшего я и не желал. Надеюсь, вы чувствуете себя свободно? Вы доставили бы мне большую радость, если бы наведались как-нибудь в Южные покои. Юная особа, которая там живет, делает первые шаги в игре на кото, и вы могли бы музицировать вместе. Вам нечего опасаться, что кто-то будет косо смотреть на вас.
– Я сделаю так, как вы желаете… – ответила девушка. Да и можно ли было ждать от нее другого ответа?
Уже в сумерках министр зашел к госпоже Акаси. Стоило ему открыть дверь галереи, ведущей в ее покои, как из-за занавесей повеяло сладостным ароматом курений, в котором чудилось что-то необыкновенно благородное.
Самой дамы не было видно. «Где же она?» – недоумевал Гэндзи, озираясь. Но, заметив разбросанные возле тушечницы исписанные листки бумаги, принялся их разглядывать.
Перед сиденьем из белой китайской парчи, которую называют обычно «Восточная столица», обрамленным на редкость красивой каймой, лежало изящное китайское кото, в курильнице необычайно тонкой работы дымились курения «дзидзю», которых проникающий повсюду аромат приобретал особую изысканность, смешиваясь с витающими в воздухе курениями «эбико»[4].
Разглядывая листки бумаги, явно не предназначавшиеся для постороннего взгляда, Гэндзи не мог не оценить удивительное благородство почерка. Госпожа Акаси писала простой и вместе с тем в высшей степени изящной скорописью, избегая изощренных или слишком сложных знаков. Очевидно, ее очень взволновал ответ маленькой госпожи: во всяком случае, она набросала на бумаге немало вспомнившихся ей трогательных старинных песен. Среди них попадались и ее собственные:
«Радостный миг!
Соловей, по веткам порхающий
Среди пышных цветов,
Сегодня вдруг заглянул
В родное свое ущелье…
Вот и дождалась…» (54)
Увидев слова: «Когда бы мой дом…» (206), Гэндзи понял, каким утешением было для госпожи Акаси письмо дочери, и лицо его осветилось радостной улыбкой. Только он обмакнул кисть, собираясь тоже что-нибудь написать, как вошла госпожа Акаси.
Она по-прежнему держалась скромно и почтительно. «Другой такой нет на свете!» – подумал Гэндзи, на нее глядя. Волосы волной падали до самого пола, красиво выделяясь на белом фоне, их мягкие истончившиеся концы сообщали ее облику какое-то особое очарование – словом, женщина была так мила, что Гэндзи решил остаться на эту ночь в ее покоях, хотя и не хотелось ему в первый же день года навлекать на себя упреки других дам.
В самом деле, многие обиделись, узнав, что господин министр – в который раз – отдал предпочтение госпоже Акаси. И наверняка особенно уязвленными почувствовали себя обитательницы Южных покоев.
На рассвете Гэндзи поспешил уйти. «Но ведь ночь совсем еще темна…» – печалилась женщина, сожалея о разлуке.
Госпожа Мурасаки ждала его возвращения. Понимая, что она должна быть в дурном расположении духа, Гэндзи сказал:
– Вот чудеса! Сидел-сидел и вдруг задремал… Сморил меня сон, совсем как бывало в юности, а вы и не подумали прислать кого-нибудь, чтоб меня разбудили.
Как мог, пытался он смягчить ее сердце, но никакого внятного ответа не получил и, раздосадованный, лег. Когда он проснулся, солнце стояло высоко.
На этот день был назначен Прием чрезвычайных гостей[5], и под предлогом занятости Гэндзи целый день не показывался на глаза госпоже.
В доме на Шестой линии, как всегда, собрались вся высшая знать и принцы крови. Звучала прекрасная музыка, а подарки и вознаграждения поражали еще не виданным великолепием.
Гости держались надменно и важно, как и подобает столь высоким особам, но никто из них не мог сравниться с хозяином. Разумеется, каждый представлял собой весьма значительную фигуру в том редком собрании талантов, которое придавало блеск нынешнему правлению, но, как это ни прискорбно, в присутствии Великого министра даже самые выдающиеся из них казались лишенными всяких достоинств. В этому году сановники низших рангов и те не пожалели усилий, чтобы оказаться в числе приглашенных, а уж о юношах из знатных семейств и говорить нечего: теша себя новыми надеждами, они не умели скрыть своего волнения – словом, никогда еще в доме на Шестой линии не бывало так оживленно.
Ласковый вечерний ветерок разносил повсюду благоухание цветов, на сливах лопались почки, а когда спустились сумерки, зазвенели струны и очень скоро послышались звонкие голоса – пели «Этот дворец…»[6]. Особенное восхищение вызвала у собравшихся заключительная часть песни, и недаром – к певцам изволил присоединиться сам Великий министр. Впрочем, так бывало всегда: все, к чему бы ни прикасался этот удивительный человек, начинало сверкать новыми, доселе никому не ведомыми гранями, будто чудесное сияние, от него исходившее, бросало отсвет на окружавшие его предметы, сообщая яркость краскам и полноту звукам.
Обитательницы женских покоев, до которых лишь изредка доносилось лошадиное ржание, шум подъезжающих карет, были раздосадованы: «Совершенно так же должен чувствовать себя человек, находящийся внутри нераскрывшегося цветка лотоса»[7], – думали они. Еще больше оснований для недовольства было у обитательниц отдаленной Восточной усадьбы. С годами их жизнь становилась все однообразнее и тоскливее, но, уподобляя жилище свое горной обители, где «нет места мирским печалям» (43), они не позволяли себе роптать. Да и могли ли они упрекать в чем-то министра? Иных забот они не знали, им не о чем было тревожиться, не о чем горевать. Та, что решила посвятить себя служению Будде, все время отдавала молитвам. Другой ничто не мешало сосредоточиться на разнообразных «записках», к изучению которых она обнаруживала сильнейшую склонность. В остальном же их жизнь была устроена самым порядочным образом, и они ни в чем не имели нужды.