Мурасаки Сикибу - Повесть о Гэндзи (Гэндзи-моногатари). Книга 2
Прислуживающие ей дамы тоже были вне себя от восторга.
– Мне кажется, что в послании Государыни содержится явный вызов, – заметил Великий минист. – Вам следует достойно ответить ей, когда придет пора весеннего цветения. Теперь же не стоит принижать красоту этих алых листьев, рискуя навлечь на себя гнев Тацута-химэ[31]. Отступив сейчас, вы перейдете в наступление позже, когда весенние цветы будут вам надежной защитой.
Великий министр казался совсем молодым, его красота ничуть не поблекла с годами. Какое же счастье выпало на долю всем этим женщинам – жить рядом с ним, да еще в таком прекрасном доме, о каком только мечтать можно!
Так и жили они, в тихих удовольствиях коротая дни и по разным поводам обмениваясь посланиями.
Женщина из горной усадьбы решила подождать, пока остальные обитательницы дома на Шестой линии не займут приготовленных для лих покоев, а затем переехала с подобающей столь ничтожной особе скромностью. Произошло это в дни Десятой луны.
Убранство предназначенной ей части дома оказалось не менее роскошным, чем у остальных дам. Свита же – не менее пышной. Министр сам позаботился обо всем, думая в первую очередь о будущем дочери.
Драгоценная нить
Основные персонажи
Великий министр (Гэндзи), 34-35 лет
Вечерний лик (Югао) – умершая возлюбленная Гэндзи (см. гл. «Вечерний лик»)
Укон – прислужница Югао, затем Гэндзи
Госпожа из Западного флигеля (Мурасаки), 26-27 лет, – супруга Гэндзи
Маленькая госпожа, юная госпожа из Западного флигеля (Тамакадзура) – дочь Югао и То-но тюдзё
Дама из Восточной усадьбы, обитательница Летних покоев (Ханатирусато), – возлюбленная Гэндзи
Господин Тюдзё (Югири), 13-14 лет, – сын Гэндзи и Аои
Суэцумухана – дочь принца Хитати (см. кн. 1, гл. «Шафран», «В зарослях полыни»)
Уцусэми – вдова правителя Хитати (Иё-но сукэ – см. кн. 1, гл. «Пустая скорлупка цикады», кн. 2, гл. «У заставы»)
Луны и годы сменяли друг друга, но Гэндзи никогда не забывал о том, как, на миг блеснув, растаяла роса на лепестках «вечернего лика». Немало разных по своим душевным качествам женщин встречал он с тех пор, но все сильнее становилась тоска, и дыхание стеснялось в груди при мысли: «Ах, если б она теперь оказалась с нами!» (197).
Несмотря на более чем ничтожное положение Укон, Великий министр неизменно благоволил к ней, ибо она напоминала ему об ушедшей. Укон была одной из старейших его прислужниц. Уезжая в Сума, Гэндзи передал своих дам госпоже из Западного флигеля, и Укон осталась у нее. Госпожа полюбила прислужницу за добрый, кроткий нрав, но та до сих пор оплакивала ушедшую. «Когда б моя госпожа была жива, – думала Укон, – она удостоилась бы не меньшей чести, чем, скажем, особа из Акаси. Наш господин так великодушен, что не оставляет своими заботами даже тех женщин, с которыми его никогда не связывали глубокие чувства. А ведь моя госпожа… Возможно, высокого положения в доме она бы и не заняла, но одной из его обитательниц стала бы непременно».
О девочке, когда-то оставленной в Западном городе, Укон ничего не знала и не пыталась узнать. Никому никогда не открывала она своей тайны, тем более что и министр не раз призывал ее к молчанию. «Имени не открывай…» (68). Да и что толку было теперь о том говорить?..
Между тем муж кормилицы ее покойной госпожи, получив звание дадзай-но сёни, покинул столицу, и кормилица последовала за ним. Так вот и случилось, что девочка, едва ей исполнилось четыре года, была увезена на Цукуси.
Кормилица денно и нощно тосковала и плакала, беспрестанно взывала к богам и буддам в надежде, что откроется ей, куда исчезла госпожа, разыскивала ее повсюду, но, увы, безуспешно. «Видно, так суждено, – решила она, – пусть хотя бы дитя останется мне на память. Жаль только, что девочке приходится пускаться в столь дальний путь, да еще с такой ничтожной особой, как я. Не обратиться ли к ее отцу?» – подумала она, но случая все не представлялось.
– Нам ничего не известно о ее матери. Он, наверное, станет расспрашивать, и что тогда?
– Юная госпожа совсем мала, отца же она не знает. Даже если он согласится взять ее к себе, можем ли мы уехать спокойно?
– Но ведь, узнав, что она его дочь, он вряд ли разрешит нам увезти ее… – переговаривались домочадцы кормилицы, не зная, на что решиться, и в конце концов, посадив маленькую госпожу в ладью, вместе с ней покинули столицу.
Девочка была прелестна, и черты особого благородства уже теперь проступали в ее облике. Тем более печально было видеть ее в бедной, лишенной всяких украшений ладье. Милое дитя, до сих пор не забывшее матери, то и дело спрашивало:
– Мы ведь к матушке едем, да?
У кормилицы не высыхали на глазах слезы, дочери ее тоже плакали, и Дадзай-но сёни все время приходилось напоминать им о том, что слезы на море не сулят ничего доброго.
Даже любуясь окрестными видами, женщины не переставали кручиниться.
– Госпожа обладала столь восприимчивой душой! О, если бы она это видела!
– Да, будь она жива…
– И мы бы тогда никуда не уезжали…
Уносясь мыслями в столицу, они печалились, завидуя бегущим вспять волнам (112). А тут еще и гребцы запели грубыми, громкими голосами:
– Достигли мы печальной бухты,
Вот и конец столь долгого пути…
Дочери кормилицы, обнявшись, заплакали:
Видно, в лодках гребцы
Тоже о ком-то тоскуют:
Слышишь – вдали
Над бухтой Осима[1] разносится
Заунывное пение их…
Затерявшись средь волн,
Забыли, откуда плывем мы,
Куда держим путь?
И где, в какой стороне
Тебя нам искать теперь?
Увы, «мог ли я думать…» (126)
Так, каждая излила в песне свою печаль. Когда проплывали они мимо мыса Колокол[2], уста их шептали невольно: «… не забуду никогда…» (198). А когда прибыли на место, заплакали от ужаса, представив себе, как далеко они теперь от столицы. Тоскуя и плача, они коротали дни и ночи, и лишь заботы о девочке скрашивали их существование.
Иногда кому-то являлась во сне госпожа, которой неизменно сопутствовала какая-то женщина, казавшаяся истинным ее подобием. Увидевшая такой сон просыпалась с тяжестью на сердце, а иногда и заболевала. Все это привело их к мысли, что госпожи нет больше в этом горестном мире.
Между тем вышел срок пребывания[3] Дадзай-но сёни в провинции, и собрался он возвращаться в столицу, но, поскольку расстояние до нее было неблизкое, а человек он был не очень влиятельный и небогатый, переезд все откладывался да откладывался, а тем временем овладел им тяжкий недуг, и скоро почувствовал он, что дни его сочтены.
Юной госпоже уже исполнилось десять, и была она так хороша, что у всякого, кто глядел на нее, невольно сжималось сердце: «Что ждет ее впереди?»
«После того как уйду я из этого мира, госпожа останется без всякой поддержки, – тревожился Дадзай-но сёни. – Что будет с нею? Разумеется, ей не подобало расти в такой глуши, но у меня была надежда со временем перевезти ее в столицу и сообщить о ней лицу, принимающему участие в ее судьбе. Затем я предоставил бы ее предопределению, а сам бы наблюдал за ней со стороны. Мне казалось, что столица достаточно велика и, попав туда, нам не нужно будет беспокоиться за ее будущее. Потому я и готовился к отъезду, но, видно, придется мне окончить свою жизнь здесь».
У Дадзай-но сёни было трое сыновей. И вот что он им сказал:
– Позаботьтесь прежде всего о том, чтобы поскорее перевезти юную госпожу в столицу, не думайте об оказании мне посмертных почестей.
Никому, даже домочадцам, не открывал он тайны ее происхождения и, выдавая девочку за свою внучку, которая по каким-то причинам сделалась предметом его особых забот, воспитывал ее с возможным рачением, скрывая от посторонних взглядов. Внезапная кончина Дадзай-но сёни повергла его близких в тоску и отчаяние. Они постарались ускорить отъезд в столицу, но обстоятельства препятствовали тому. У покойного нашлось в этой стране немало недоброжелателей, и невзгоды одна за другой обрушивались на его семейство.
Шли годы, и девочка становилась все прекраснее. Она выросла очень похожей на мать, но в ее красоте было что-то благородное и величавое – как видно, сказывалась отцовская кровь. Пленительная наружность сочеталась в ней с нежным, кротким нравом – словом, она была средоточием всех мыслимых совершенств.
Слух о красоте внучки Дадзай-но сёни разнесся повсюду, и местные любезники принялись осыпать ее письмами, но обеспокоенная кормилица была неумолима.
– Лицом-то она не хуже других, но есть у нее один изъян, столь значительный, что я решила никому ее не показывать, а постричь в монахини и до конца дней своих держать при себе.
Однако люди тут же начали судачить: