Dmitry - Кен Уилбер Б Л А Г О Д А Т Ь И С Т О Й К О С Т Ь
В первый вечер разговорчивая немецкая леди повела нас с Кеном в кафетерий; ужин там с 16.45 до 17.30. Еда чудовищная. Как правило, на завтрак и на ужин — холодные закуски: кусочек сыра, кусочек ветчины, кусочек мяса плюс всевозможные изделия из пшеничной муки, которые мне нельзя из-за диабета. Время от времени на обед дают горячее мясо и картошку. Этим ограничивается местный ассортимент. Но мне с моей диетой нельзя ничего из этого. Ну что же это творится во всем мире с больничной едой? Кен стал вслух размышлять, на чьей совести больше трупов — больничных врачей или больничных поваров.
В тот первый вечер в кафетерии была приятная молодая женщина в очень красивом парике и симпатичной шапочке. Она немного говорила по- английски, и я стала расспрашивать ее о парике, зная, что скоро он понадобится мне самой. Еще я спросила, как будет «рак» по-немецки, ведь даже на таком уровне я не знаю языка. Она ответила: «мютце». Тогда я спросила ее, у всех ли, кто сидит здесь, есть мютце. Она ответила: да, и обвела рукой остальных людей в столовой. А какой мютце у вас, спросила я ее. Она ответила: один белый и один голубой. Я сидела ошарашенная, ничего не сказала и не могла взять в толк, как все это понимать. Только на следующий день я узнала, что «мютце» — это шляпа или шапочка. Рак по-немецки «кребс».
Прочитав какую-то статью, мы с Трейей думали, что Бонн окажется городом индустриальным, грязным и мрачным. Но угрюмой была только погода. Во всем остальном Бонн оказался приятным и довольно красивым городом: это дипломатический центр Германии, там есть впечатляющий Дом- ский кафедральный собор, построенный в 1728 году; величественное и эффектное здание университета, гигантский Центрум — торговый район в центре города, растянувшийся кварталов на тридцать (туда запрещено въезжать на машине), а всего в нескольких минутах пешком — царственный Рейн.
Железнодорожный вокзал, или Hauptbahnhof, был всего в одном квартале от клиники, а та — в одном квартале от отеля «Курфюрстенхоф», где я и остановился. Сразу за отелем начинался Центрум. Сквозь весь город тянулся огромный роскошный парк. В самой середине Центрума была Маркет-платц, куда местные фермеры каждый день завозили огромное количество свежих фруктов и овощей и выставляли их для продажи на огромной открытой площади, мощенной кирпичом и протянувшейся во все стороны квартала на четыре. На одном конце Центрума стоит дом 1720 года постройки, в котором родился Бетховен. На другом конце — вокзал, клиника и Курфюрстенхоф. Между ними — всевозможные торговые точки, которые только можно вообразить: рестораны, бары, магазины здоровой пищи, универмаги длиной в квартал и высотой в четыре этажа, магазины спортивных товаров, музеи, магазины одежды, художественные галереи, аптеки и секс-шопы (немецкая порнография — предмет зависти всей Европы). Проще говоря, все это — по дороге от Рейна до отеля, на расстоянии пешей прогулки или, по крайней мере, туристического марш-броска.
Следующие четыре месяца мне предстояло блуждать по мощеным улицам и переулкам Центрума и знакомиться со всеми таксистами, официантами и торговцами, которые хоть как-то говорили по-английски. Все они стали следить за развитием событий, при каждой нашей встрече спрашивали: «Ундт как там наша милая Трейа-а-а?» — а многие даже заходили с цветами и конфетами в клинику навестить ее. Трейя говорила: у меня такое ощущение, что пол-Бонна следит за моими успехами.
Именно в Бонне у меня случился последний кризис, связанный с принятием ситуации с Трейей и своей роли человека, который ее поддерживает. Я долго работал над собой, используя все, от Сеймура до тонглен, чтобы переварить, проработать, принять переживаемые нами трудные времена. Но все же оставалось несколько неразрешенных проблем, связанных и с моим собственным выбором, и с недостатком веры, и с вероятностью (этого уже нельзя было отрицать) того, что Трейи, может быть, скоро не станет. Все эти мысли навалились на меня разом и не отпускали в течение трех дней, так что в результате я, казалось, окончательно расклеился. Мое сердце было просто разбито — и из-за Трейи, и из-за меня самого.
Тем временем мы начали то, за чем приехали. Проблемой номер рдин стала простуда Трейи, чрезвычайно усложнившая ситуацию. Специфика лечения в Янкер-Клиник в том, что они проводят одновременно облучение и химиотерапию в расчете на сокрушительный двойной удар. А из-за простуды нельзя было делать химиотерапию — возникла бы угроза пневмонии. В Штатах Трейе сказали, что опухоль мозга, если ее не вылечить, убьет ее через шесть месяцев. Клини- ка должна была что-то предпринять, причем очень срочно, поэтому они начали облучение, ожидая, пока у Трейи упадет температура и начнет повышаться уровень лейкоцитов.
Следующие три дня из-за высокой температуры я плохо соображала что к чему. Мне стали давать сульфамид, но он действовал медленно. Кен поддерживал меня, когда я ходила по коридорам, готовил мне еду в моей палате — взял все в свои руки. Каждое утро он покупал на Маркет-платц свежие овощи. Он добыл электроплитку, кофеварку (чтобы варить суп) и — самое ценное — велотрена- жер (необходимый при моем диабете). Он приносил небольшие растения, цветы, крестики для моего маленького алтаря. Еда, цветы, алтарь, велотрена- жер — и моя комната заполнилась! Короче говоря, я чувствовала слабость, у меня кружилась голова, но в целом я была довольна.
По обрывкам реплик доктора Шейефа мы поняли, что мне будут продолжать делать гипертермию и облучение мозга: это безболезненно и занимает полчаса в день. Когда начнется интенсивная химиотерапия, о которой было так много разговоров (разговоры, как и сама химия, были не слишком приятными), процедуры продлятся еще пять дней. На восьмой или девятый день мое тело будет истощено до предела. Если уровень лейкоцитов упадет ниже тысячи, мне нельзя будет выходить из больницы; если он упадет ниже ста, мне сделают инъекцию костного мозга. На пятнадцатый день они проверят опухоли в мозге и легких с помощью компьютерной томографии или магнитно-резонансной томографии и посмотрят, какими будут результаты. Всего предполагается три курса лечения, в промежутках между которыми у меня будет по дветри свободных недели.
Из-за стресса от высокой температуры и инфекции поджелудочная железа у Трейи вообще перестала вырабатывать инсулин.
Мы с Кеном бредем по коридору очень медленно — ведь я чувствую себя прескверно, мне совершенно не по себе. У меня высокая температура, и уровень сахара в крови взлетел. Примерно пять дней под придирчивым наблюдением Кена я пыталась справиться с проблемой сахара в крови, занимаясь на велотренажере. Но даже это не помогло. Я потеряла три с половиной килограмма, которые едва ли могла себе позволить потерять. Мне стало больно лежать на боку: давила тазобедренная кость. Это меня взбесило. Часто здесь все делают страшно медленно. Кен несколько раз пытался ускорить события, и мне наконец-то стали колоть инсулин. Я начала есть; стараюсь вернуть потерянный вес.
Когда я пыталась определить необходимую мне дозу инсулина, у меня впервые произошла реакция на него. Сердце стало бешено колотиться, все тело затряслось, я проверила уровень сахара — оказалось пятьдесят. Судороги или обморок от инсулина способны понизить его до двадцати пяти. Слава богу, Кен был рядом, а поскольку мы не могли толком общаться с медсестрами, он помчался в кафетерий и принес несколько кусочков сахара. Я снова проверила кровь — было 33. Но всего через двадцать минут уровень поднялся до пятидесяти, потом — до девяноста семи. Вот они, взлеты и падения в палате № 228...
Дни тянулись один за другим, а мы ждали, когда ослабнет инфекция. Мы все время помнили об «убойной химиотерапии», которая нам предстояла, а будущее выглядело еще более зловещим от того, что мы могли прожить его только в воображении, и это создавало странноватую атмосферу в духе Лавкрафта[90], когда все говорят о чудовище, но никто его не видел. Кэти приехала как раз в нужный момент, чтобы чуть-чуть снять напряжение, и ее приезд оказался настоящим даром небес. С помощью Кэти и мне, и Трейе удалось в какой-то степени вернуть себе хладнокровие и даже оптимизм. Нам это было крайне необходимо!
А потом появилась Эдит. Я встретил ее на ступеньках клиники и отвел в палату № 228. Между ними, как я понимаю, возникла любовь с первого взгляда — даже я почувствовал себя лишним. Они моментально замкнулись друг на друге, словно крепко дружили уже давным- давно. Впрочем, подобное случалось и раньше. Не раз я обнаруживал, что почти моментально отодвигаюсь на задний план, когда мои близкие друзья влюблялись в Трейю. «Хм, вообще-то я ее муж, и мы с ней тоже дружим, честно-честно. Если хочешь, могу устроить вам ужин вдвоем».
Нам предстояло еще не раз с удовольствием проводить время в обществе Эдит и ее мужа Рольфа, довольно известного политолога, к которому я сразу же почувствовал симпатию. В Рольфе было то, чем я всегда восхищался в лучших представителях «европейского» типа: это был человек культурный, остроумный, талантливый, начитанный в самых разных областях, очень знающий и с мягкими манерами. Однако в основном именно присутствие Эдит сделало нашу жизнь намного лучше: все наши родные и друзья, познакомившись с ней, моментально успокаивались и переставали волноваться за нас — двух детишек, заброшенных в Германию, — ведь у них есть Эдит!