Митч Элбом - Величайший урок жизни, или Вторники с Морри
— Так что же, — сказал я задумчиво, — получается, ключ к разгадке смысла жизни таится в невынесенном мусоре?
Он рассмеялся, а я с облегчением вздохнул.
Конни унесла грязные тарелки, и я вдруг заметил пачку газет, явно прочитанных профессором до моего прихода.
— Так вы следите за новостями? — спросил я.
— Да, — ответил Морри. — А ты находишь это странным? Ты думаешь, раз я умираю, меня не должно волновать, что творится в мире?
— Наверное.
Морри вздохнул:
— Может, ты и прав. Вероятно, меня не должно это волновать. В конце концов, я ведь даже не узнаю, чем все это кончится. Это трудно объяснить, Митч, но теперь, когда страдаю, я чувствую близость к другим страдающим людям гораздо сильнее, чем когда-либо прежде. На днях по телевидению я видел, как в Боснии люди бежали по улицам, а в них стреляли, их убивали — невинных людей… И я начал плакать. Я чувствовал их боль как свою собственную. Я не знаю никого из них, но — как бы это сказать? — я к ним испытываю особую привязанность.
Глаза его увлажнились, и я попытался сменить тему разговора, но Морри вытер лицо и отмахнулся:
— Не обращай внимания. Я теперь все время плачу.
«Поразительно, — подумал я. — На работе, имея дело с новостями, я не раз писал об умерших. Я брал интервью у скорбящих членов их семей. Я даже ходил на похороны. Но я никогда не плакал. А Морри лил слезы о незнакомых людях на другом конце планеты. Может, это то, что ждет нас в конце? Может быть, смерть и есть главный уравнитель, то великое, что в конечном счете заставляет незнакомых людей лить друг о друге слезы?»
Морри с шумом высморкался.
— Это ведь ничего, правда… когда мужчины плачут?
— Конечно, — согласился я слишком поспешно.
Морри улыбнулся:
— Митч, тебе надо расслабиться. Когда-нибудь я сумею убедить тебя, что плакать дозволено.
— Да-да, конечно, — отозвался я.
— Да-да, конечно, — повторил он.
И мы оба рассмеялись, потому что Морри часто говорил это почти двадцать лет назад. И в основном по вторникам. Фактически мы всегда встречались по вторникам. Большинство моих занятий с Морри выпадало на вторники, его часы приема были во вторник, и, когда я писал свой дипломный проект на тему, предложенную Морри, мы по вторникам обычно садились в его кабинете, или в кафетерии, или на улице, на ступеньках одного из корпусов, и обсуждали мою работу.
Вот почему казалось само собой разумеющимся, что мы снова были вместе во вторник, здесь, в его доме, с красным кленом во дворе на лужайке. Уже поднявшись уходить, я сказал об этом Морри.
— Мы — люди вторника, — сказал профессор.
— Люди вторника, — повторил я.
Морри улыбнулся:
— Митч, ты спрашивал, почему я переживаю за людей, которых и в глаза не видел. Но знаешь, что я понял во время своей болезни?
— Что же?
— Самое главное в жизни — научиться дарить любовь и открывать для нее свое сердце. — Голос Морри опустился до шепота. — Не бойся этого. Мы считаем, что не заслуживаем любви; мы думаем, что если откроем ей сердце, то станем слишком мягкими. Но один мудрый человек по фамилии Левин был прав. Он сказал: «Любовь — это единственный разумный акт».
И Морри повторил эти слова медленно, для большего эффекта:
— «Любовь — это единственный разумный акт».
Я кивнул, как примерный ученик, а Морри слабо выдохнул. Я наклонился, чтобы обнять его, и вдруг — что совсем мне не свойственно — поцеловал его в щеку. Я почувствовал, как его слабеющие руки коснулись моих, а редеющая щетинка усов кольнула лицо.
— Так ты придешь в следующий вторник? — шепотом спросил он.
Морри входит в класс, садится, не произнося ни слова. Он смотрит на нас, а мы смотрим на него. Поначалу раздаются смешки, но Морри только пожимает плечами. Устанавливается полная тишина, и мы вдруг начинаем замечать малейшие звуки: тихое позвякивание батареи в углу комнаты, посапывание одного студента.
Некоторые начинают волноваться: когда же профессор начнет говорить? Мы ерзаем, поглядываем на часы. Кое-кто смотрит в окно, делая вид, что он выше всего этого. Так продолжается минут пятнадцать, не меньше, пока Морри в конце концов не прерывает тишину шепотом:
— Что же тут происходит? — спрашивает он.
И мало-помалу начинается обсуждение — как Морри и рассчитывал с самого начала — того, какое влияние на отношения людей оказывает тишина. Почему тишина приводит нас в смущение? Почему мы чувствуем себя спокойнее в шуме?
Меня тишина не беспокоит. Несмотря на то что с друзьями я шумен, мне все еще неловко говорить о своих чувствах вслух, особенно с посторонними. Несли бы на уроке требовалось сидеть часами в тишине, я бы ничуть не возражал.
После урока, на пути к выходу, Морри меня останавливает.
— Ты сегодня какой-то молчаливый, — замечает он.
— Может быть. Просто нечего было добавить.
— А мне кажется, тебе было что добавить. Знаешь, Митч, ты напоминаешь мне одного человека, который, когда был помоложе, точно как ты, любил помалкивать.
— Кто же это?
— Я.
Вторник второй. Мы говорим о жалости к себе
Я вернулся в следующий вторник. И во многие другие вторники, что последовали за этим. Я ждал встреч с Морри больше, чем можно было бы предположить, учитывая, что мне надо было преодолеть семьсот миль, чтобы посидеть у постели умирающего. Но когда я посещал Морри, то, похоже, переносился в какое-то иное время, и себе я нравился гораздо больше. Я перестал брать напрокат сотовый телефон для поездок из аэропорта. «Пусть подождут», — говорил я себе, подражая Морри.
Газетные дела в Детройте лучше не стали. Более того, безумство нарастало. Начались мерзкие стычки между забастовщиками и теми, кого взяли на их места; а тех, кто ложился поперек улицы, преграждая путь грузовикам, доставлявшим газеты, избивали и арестовывали.
Так что мои визиты к Морри казались мне очищением человеческой добротой. Мы говорили о жизни и говорили о любви. Мы говорили на любимую тему Морри — о сострадании, и о том, почему в нашем обществе его гак мало. Перед своим третьим посещением я зашел в магазин под названием «Хлеб и зрелища» — я заметил в доме Морри пакеты с его этикетками и решил, что профессору, наверное, нравятся продукты оттуда, — и накупил вермишели с овощами и упаковок морковного супа.
Я вошел в кабинет Морри и приподнял пакет, как будто в нем были только что награбленные миллионы.
— Доставка продуктов! — завопил я.
Морри закатил глаза и улыбнулся.
А я тем временем приглядывался, не появились ли новые признаки прогрессирующей болезни. Пальцы Морри пока еще были в состоянии писать карандашом и держать очки, но руки уже не поднимались выше груди. Все меньше и меньше времени он проводил в кухне и гостиной, все больше — в кабинете, где для него стояло большое кресло с подушками, одеялами и специальными подставками из пенопласта, придерживающими ступни и дающими опору слабеющим ногам. Рядом с профессором лежал колокольчик, и всякий раз, когда ему нужно было повернуться или, как он выражался, «сходить на стульчак», он звонил, и кто-нибудь приходил помочь. У Морри не всегда хватало сил позвонить в колокольчик; и если это у него не получалось, он очень расстраивался.
Я спросил Морри, жалеет ли он себя.
— Иногда по утрам, — ответил он. — Это время, когда я горюю. Я ощупываю свое тело, шевелю пальцами и руками — всем тем, что еще движется, — и горюю обо всем, что потерял. Я горюю о своем медленном, коварном умирании. А потом вдруг перестаю горевать.
— Вот так, сразу?
— Если мне надо поплакать, я плачу. А потом сосредоточиваюсь на всем хорошем, что у меня в жизни осталось. На людях, которые придут меня повидать. На историях, которые услышу. На тебе, если это вторник. Потому что мы ведь люди вторника.
Я улыбнулся. Люди вторника.
— Митч, я позволяю себе пожалеть себя лишь самую малость. Чуть-чуть каждое утро, немного поплачу, и все.
Я подумал обо всех своих знакомых, которые поутру часами жалеют себя. Неплохо было бы наложить ограничение на ежедневную жалость к себе. Поплакал минуту-другую — и пошел дальше. И если Морри при его ужасной болезни удается это…
— Моя болезнь ужасна, если только считать ее таковой, — сказал Морри. — Ужасно наблюдать, как тело постепенно угасает и превращается в тлен. Но чудесно то, что у меня есть столько времени со всеми попрощаться. — Он улыбнулся. — Не всем так везет.
Я внимательно посмотрел на него, неподвижно сидевшего в кресле, неспособного ни подняться, ни умыться, ни натянуть штаны. Везет? Неужели он и вправду сказал «везет»?
Во время перерыва, когда Морри пошел в туалет, я стал листать бостонскую газету, лежавшую рядом с его креслом. Мне попалась статья о двух девочках-подростках из маленького провинциального городка, которые замучили и убили подружившегося с ними семидесятитрехлетнего старика, а потом устроили вечеринку в его вагончике и хвастались содеянным перед друзьями. И еще одна статья о приближающемся суде над мужчиной, убившем гомосексуалиста, который по телевидению признался ему в любви.