Протоиерей Александр Мень - Из современных проблем Церкви
Окончив среднюю школу, я решил стать монахом — православным, конечно. Но отец мой духовный был католик (доминиканец). Вообще, хотя мой взгляд на кат.[оличество] с 15 лет. возраста до сегодняшнего дня не изменился, я решил дать срок Господу, чтобы Он мне дал знать, в случае Он желает меня видеть католиком. Но Господь предоставил решение мне самому. Вот, мне 18 лет, сижу над книгой (впрочем, не доминиканской) и созерцаю тем созерцанием, которое я Вам описал в последнем письме. Решаю, что хочу посвящать свою жизнь такому созерцанию. Значит, я должен стать доминиканцем. Значит, я должен стать католиком. Так я и сделал.
Мой брат был тогда семинаристом. Он напрасно старался меня увлечь католичеством. Особенно меня отталкивали униаты.
Доминиканцы, пока учатся, жили (тогда) полной монашеской жизнью. Между тем, я думал, я найду ключ католической сплошной обрядности. Но того ключа я не нашел, да его и нету, как я убедился только недавно, когда католики стали переделывать все заново.
У доминиканцев я блаженствовал, но жестоко страдал из–за непонимания других, даже недоверия со стороны молодых и некоторых настоятелей. После 6 лет они отказали меня связать досмертным обетом. Я же во всем этом видел только недоразумение. Поставил себе целью быть принятым снова у доминиканцев, а пока я приготовился к священству. Стать латинским священником, приходским, я бы не вытерпел. Так я и стал униатским священником.
И глупо и грешно, каюсь, но только когда мне стукнуло 35 лет, я перестал целиться к тому, чтобы быть опять принятым у доминиканцев. Возобновляя синтезис своей духовной жизни, я решил его искать не со стороны ума, а со стороны сердца. Ум меня далеко не ввел: слишком меня тяготят необузданные страсти. А то откровение любви, которого я удостоился в юношестве, лежало во мне как зарытое сокровище.
Попросился к Младшим Братьям отца де Фуко [42]. Приняли меня с любовью. Но и тут мое трудное психическое равновесье, моя чуждость к сплошной латинской обрядности были неодолимым препятствием. А униаты, они — отчаянны (имеют своих подвижников). Настоятель мне предложил стать, так сказать, «монахом в миру». Лучшего перевода не найти, но от мира мы и духовно не отходим. В следующем своем письме я упомяну о двух из них: епископ Риобе и свящ. Секундо Галилея («левые католики»).
О своих связях со Святой Землей я сегодня не расскажу. Так было Господом устроено, что я удостоился дать свой досмертный монашеский обет в самом храме Христова Воскресения. Я тогда жил в очень суровом и сыром краю и стал тяжело болеть от хронического бронхита.[43] Мой брат мне сообщил, что они открывают отдел в Иерусалиме, и охотно приняли бы восточного священника. Так я переселился сюда 9 лет тому назад. Благодаря сухому климату мое здоровье поправилось, и множество православных храмов мне позволяют бывать еженедельно на службах. И тут легко молиться.
К доминиканцам я остаюсь близким, но мало приходится с ними встречаться. Для Младших Братьев [44] я часто служил, но они закрыли Иерусалимское братство: слишком тяжело жить у арабов, не разделяя их ненависть к евреям. На Младшие Сестры [45] я махнул: слишком пристрастны оне или к арабам, или к евреям (есть два «братства»). И слишком оне упорны в своем униатстве. Со своим настоятелем я поддерживаю письменную связь и его посещаю.
Получил Ваше письмо от 23–го. И Шура [46] получила письмо. О Раули [47] я Вам послал, вместе с другими трудами, которые могут Вас интересовать, не его труд об апокалиптике, а труд о вере Израиля, который я случайно достал. Или Вы недосмотрелись, или получили не от меня. Об апокалиптике нужно ли заказать? Получили ли горшочек кумранский? Мое следующее письмо будет о «левых католиках».
Сердечно Ваш
свящ. Всеволод
Шуре когда–то захотелось заняться Amiel’ом. Я приобрел его журнал 1866–го года. Но мы никогда им не займемся, потому что Шура его ставит на облака, а я отношусь довольно равнодушно — хотите, я Вам пошлю.
21 февраля 1975 г.
Дорогой о. Всеволод!
Рад снова продолжить начавшийся диалог о различии и сходстве наших исповеданий. И хорошо, что мы с Вами не «богословы» в узком смысле слова! Впрочем, Ваше письмо от 28/I — целый трактат, богатый разнообразными мыслями; так что даже не знаю, смогу ли Вам ответить на все достаточно удовлетворительно. Попробую разбить все на пункты.
1. О смерти и страдании. Думается, что опасно их идеализировать. Мы не переживали бы так пасхальное таинство, если бы смерть не представлялась нам торжеством темных сил, «последним врагом», как называет ее апостол. Некая условная ее поэтизация и наша вера в бессмертие смягчают мысль о бесконечном уродстве смерти. Я хоронил многие сотни людей всех возрастов и почти всегда ощущал смерть как величайшее поругание, унижение человека. В трупе, как правило, обнажается жалкая беспомощность и слабость духа. Поэтому–то прохождение Христа через ад есть крайний предел божественного кенозиса. Верим же мы не столько в бессмертие (по Платону и др.), сколько в Воскресение (о нем говорит «Символ веры»). Это чаяние — одно из самых грандиозных и захватывающих и в то же время — самых трудных в христианстве. Трудность его в том, что бессмертие в какой–то мере раскрывается в умозрении и опыте, а воскресение — чудо. Об этом писал еще во II веке Афинагор. Проблема заключается в том, как научиться по–новому говорить об этой тайне. Я за то и люблю Тейара, что он делает попытку что–то осмыслить и даже представить в этом направлении. Ведь в сравнении с Грядущим наш мир — лишь эмбрион. Но с другой стороны Вы правы: раз смерть стала путем Христовым, она в каком–то смысле теряет свое «жало». Это относится и к страданию. Само по себе оно есть зло (иначе Христос не исцелял бы людей). Но Его крестный путь возвысил и преобразил страдание. Я не берусь судить о чистилище, о котором Вы приводите цитаты. Наверно, очищение души от приросших к ней грехов — процесс нелегкий. Но я буду говорить лишь об этой жизни. Думаю, прав был Монтень, говоря, что считать страдание самоцелью — абсурд. Все созданное Творцом — создано для блага. Но таков наш падший мир, что в нем добро непрестанно сталкивается со злом, порождая тем самым страдание. Для христианина страдание часто (хотя и не всегда) может стать «крестом» и обрести преображающую силу. Оно «выжигает» (или, если хотите, искупляет) грех, учит сочувствию, закаляет веру, дает верную оценку миру и нам самим. Однако «навязывать» христианству «идеал страдания» мог разве что Геббельс. Конечно, были и у нас такие уклоны, но разве не «блаженство» обещает Христос Своим верным? Не с этого ли слова начинается Нагорная проповедь? Однако в мире, полном зла и греха, «блаженство» невозможно достичь вне «креста». Ведь и сам Бог страдал и страдает в этом мире. Можем ли мы изменить Ему и оставить Его? Иными словами — цель наша лежит, разумеется, не в страдании, а в победе над ним, в просветлении духа. И в этом есть, пусть слабое, подобие и отражение победы Господа над смертью. Уход из жизни многих праведных людей я так и переживаю: как одоление смерти. И мало того. Страсти Христовы приобретают совершенно особый смысл, если вспомнить, что они совершались за людей. Точно так же крест каждого неотделим от со–страдания и само–отвержения.
2. О созерцании. Вы очень хорошо говорите об этом. Могу лишь добавить, что «платонизм» здесь может быть лишь начальной ступенью. Сам по себе он не–и до–христианский. Такое созерцание есть в любой мистической религии, хотя бы у индусов или суфиев. Но наше созерцание отличается от всякого другого тем, что оно «христоцентрично». Не абсолют или мистический, абстрактный символ становится его средоточием, но Христос, живой и подлинный. У Бога есть только один абсолютно реальный облик — это Лик Иисуса. Хотя, конечно, Творца можно постигать и другими путями. Но для нас евангельский путь — центральный.
3. О различии опыта в конфессиях. Говоря еще раньше о многообразии этнопсихологии, я упустил один важный аспект: плюрализм психологических типов в рамках одной культуры и народа. Я бы выразился афористично: сектантом не становятся, но родятся. Какой же вывод? Очевидно, тот, что в церковной жизни следует развивать плюрализм форм, которые бы находили созвучие у людей разного типа. Конечно, я понимаю, что об этом легче говорить, нежели что–то сделать. Но кажется, многие уже стали понимать, что терпимость к иному религиозному опыту есть не обязательно плод индифферентизма, но и плод интегрального понимания задач Церкви.
4. О душепопечении. Вопрос очень сложный. По–видимому, пришло время разграничить роль исповедника и духовника. Первый — лишь совершитель таинства. Он нужен всем и всегда. Второй имеет локальное и более трудное призвание. Он действительно берет на себя водительство душой и в какой–то мере снимает с нее бремя самости. Наверно, этих духовников нужно было бы готовить в особых центрах или монастырях, чтобы они оказались способными стать своего рода христианскими «гуру» (простите за индийский термин). У нас пока это все в зачатке. Старчество как институт практически исчезло. Все отдано импровизации, от которой многие (в том числе и я) очень страдают. Но утешительно уже то, что проясняется задача и разделение призваний.