Вениамин (Федченков) - На рубеже двух эпох
Митрополит Платон, вероятно, уехал в Болгарию. По славянским странам, особенно в Сербию, разъехались и другие архиереи. Нас за границей было около 15-17 человек.
Продолжение этого дела будет в ноябре 1921 года в Сремских Карловцах; там Синод, с разрешения Сербской Церкви, назначил быть заграничному собору, который и прозван был Карловцким. Но это уж вопрос жизни эмиграции в Сербии, до коей скоро дойдет речь.
А пока прошу читателя проехать со мною в Галлиполи, на о. Лемнос и в греческие Салоники. Как епископ армии, я мог и хотел посетить места скопления наших войск.
Главная масса их, добровольцев, была в Галлиполи довольно хорошо устроена в палатках, с воинской дисциплиной. Как водится, устроен был парад. Я говорил ободряющие какие-то речи... Ну, о чем я мог тогда говорить? Теперь и сам стыжусь вспоминать... Да и не помню... Мы все еще во что-то верили... А тут случилось Кронштадтское восстание против большевиков. И у нас уже поспешили напечатать в газетах: "Лед тронулся..." Но слишком рано мы увидели весну, это была запоздалая зима старого. Беженцев между тремя голыми стенами я уже не видел: как-то устроились. Французы доставляли необходимое. Кажется, за все это они потом присвоили себе флот, ушедший в Бизерту. Вспоминается одна комическая подробность. Нашим войскам предоставили для пользования большие котлы с двойными днищами. Наши повара-солдаты никак не могли варить в них пищу, сколько ни разжигали дров. Оказалось, нужно было между двумя днами налить не то воды, не то масла, а они не знали этого. Ну, потом кто-то научил их. Греки, кроме архиерея, и тут относились к русским холодновато.
На острове Лемнос поселили казаков. Чтобы они не скучали, французский генерал дал им работу: устраивать шоссе. Вероятно, и доселе пользуются казачьими трудами. На этом вот острове мне пришлось посетить дом и семью сельского священника. Какие были смиренные и батюшка, и матушка. На редкость! Посетил епископа, но он оказался малогостеприимным.
С Лемноса отправился в Грецию, в г. Салоники. Город нес еще следы разрушения от недавнего землетрясения. Поклонился я останкам мученика св. Димитрия (под спудом), а потом пошел к архиерею. Кажется, собор в Салониках, очень красивый, был посвящен имени знаменитого богослова и Солунского святителя Григория Паламы. Теперешний архиерей, видимо образованный, отнесся тоже сухо. Что было, то было...
От него я поехал в лагерь военнопленных. Ими были наши белые... За проволочными решетками, в военных бараках, оставшихся от союзников, уныло стояли наши бывшие герои. Меня внутрь даже не пропустили, а некоторые из них, помню скромного генерала Писарева, подошли к решетке. И я через нее им опять о чем-то говорил. Утешал ли? Обличал ли? Не помню...
Нигде я не видел такого обращения с нашими войсками, как в этих греческих Салониках, - за проволокой. Кажется, после эти войска были перевезены в Сербию, где уже жили без решеток.
Оттуда я снова воротился в Константинополь. Туг осталось мне вспомнить еще раз о католиках. Я заболел. Русские доктора лечили меня от малярии, не помогло. Перевезли в болгарскую больницу, там тоже лечили от малярии, напрасно. Перевели во французский госпиталь имени генерала д'Эспере. И тут лечили от малярии. Доктор нашел особый тип ее.
Оказалось же в конце концов у меня воспаление кишок. Едва не залечили. Но организм вынес. Между прочим, католики предлагали повозить меня по Европе и показать свои монастыри. Навестил меня митрополит Антоний. Он, по-видимому, забыл обиду и просил не ехать к католикам. "Не дай Бог вы там где-нибудь умрете, а они соврут и раззвонят, что православный архиерей соединился с Римом".
Я не стал спорить и отказался от готовившейся поездки. Сказать правду, католики - большие любители обращать чужих в свою веру. И тот же архиерей Дольче во время моих визитов иногда в полушутку говорил мне, указывая на портрет папы, висевший за его креслом:
- Пойдем!
- Никогда! - отвечал я ему.
А однажды он сказал мне любезно:
- Я вас люблю.
- Почему? - спрашиваю его.
- Потому, что вы имеете веру!
Меня это не удивило. Конечно, это не значит, что католический архиерей не имел веры или был безбожником. Но, вероятно, наша русская непосредственность веры и сердечность ее показались западному уму, источенному сомнениями и рационализмом, неожиданным и отрадным явлением.
- Я познакомился с вашими архиереями, - продолжал он, - и написал папе, что все русские архиереи очень благочестивы!
С французского языка выходил смешной каламбур: "Очень благочестиво" - по-французски tres pieux - "трепье", а мы, по бедности своей и выброшенности за границу, теперь были действительно как бы "тряпьем".
Нужно сказать, что этот монсеньор Дольче относился ко мне очень дружественно и мило. По годам он годился мне в отцы. Понюхивая табачок и без особой чистоплотности смахивая остатки его на грудь своего подрясника, он почти все время улыбался мне. Конечно, ни в какой переход мой в католичество он не верил, а просто был по натуре своей симпатичным итальянцем. Его помощник, архимандрит, очень красивый брюнет с выхоленной бородкой, тоже был любезен, но более из-за дипломатического такта, а не по сердцу. Однако и ему нужно отдать благодарность. Еще я познакомился с двумя монахами иезуитского ордена: один происходил из известного русского польского рода графов Т., другой француз с седой бородой о. Б.
Первый занимался со мною по французскому языку, без которого на Востоке невозможно обходиться иностранцу: и греки, и турки более или менее владеют им. Граф Т. был искренним убежденным католиком-папистом. Он без колебаний верил, что спасти душу без веры в папу решительно невозможно. И когда я на французском уроке выразился критически по этому вопросу (в чем я уверен и сейчас), то он крайне расстроился и простился со мною раздражительно. Нам, православным, очень трудно понять абсолютную приверженность католиков к догмату о папе. А другой иезуит, француз, был ровен, симпатичен вообще. Французы-католики много легче других исповедников папизма: поляков, баварцев, австрийцев и бельгийцев.
После моей болезни мне пришлось ознакомиться с целым католическим монастырем. По просьбе одного знакомого мне лица, через того же графа Т., католики предоставили мне в Кадике (Халкидоне) "епископскую комнату". Но в ней не было ничего особенного, кроме спальной кровати. Она была под балдахином, и на ней лежали, вероятно, три огромные перины, в которых можно было утонуть. Зачем это? Не думаю, чтобы так спали святые апостолы-рыбаки... Впрочем, и мы, русские архиереи, жили до революции в покоях не хуже губернаторских. Но, как беженцу, мне эта гора перин и подушек показалась неприличной для епископа.
В этом монастыре жили монахи ордена ассумпционистов (в честь Успения Божией Матери), отделения общего ордена августинцев - в память блаженного Августина Карфагенского. Их делом было обучение в школах, потому другое их название - "братья христианских школ". Из жило тут до 25 человек. Все они где-то учили, рядом была школа, да еще куда-то ходили они. Личная жизнь их проходила в кельях, куда не допускался посторонний глаз. А общая, показная сторона была вся подчинена правилам дисциплины: в ночное время они вставали, молились, учили, кушали, уходили в свои кельи, спали. Даже получасовой отдых после обеда и ужина был для каждого обязателен. Для этого они уходили в читальню, где могли разговаривать между собою дважды в день, а потом (кажется, даже по звонку) быстро исчезали по кельям. За обедом один читал какие-то религиозные рассуждения на французском языке. Большинство из них были французы, другие понимали этот язык; в русских монастырях читали жития святых, это проще и легче для обеда. В большие праздники, например, в честь Фомы Аквинского, подавалось больше кушаний, в заключение даже раздавались папиросы для курения, и все должны были дымить. Питание у них было прекрасное, разнообразное, но не обильное. На столе стояло кислое вино. Во всем монастыре не было ни одного толстого инока. И вообще, я обязан сказать, что, прожив у них больше месяца, не увидел ничего дурного или смущающего. Это были церковные работники. В огромной двухсветной зале у них была большая библиотека до десяти тысяч томов. Все это было неплохо. Но вот что всегда удивляло меня: от них и вообще от всего монастырского уклада их жизни веяло холодом. Говорили ли мы - не было интересно: все - от ума, а сердца не слышно. Стоял ли я у них на богослужении в огромном храме - все казалось мертвым. Слушал ли я проповедь - она была похожа на школьный урок. Скучно... Скучно...
Ко мне они были любезны, но это казалось простой благовоспитанностью и расчетом. Но на русских они сами смотрели, по-видимому, иначе. Однажды кто-то из них сказал мне:
- Нам совершенно не интересны ни сербы, ни болгары (а у них было человек пять послушников из болгар), важней вы, русские.