Вениамин Милов - Дневник инока
"…У Вас образовалась уже несомненно опытность в деле самых обычных посадок овощей. А я в первый раз натолкнулся на ряд таких задач, которых прежде никогда не решал…. Просил бы, если не затруднит, помочь мне в этом деле высылкой какого‑либо пособия по овощеводству и борьбе с вредителями. У нас в прошлом году много навредили разные личинки на капусте, картофеле и пр. овощах".
"У меня жизнь течет пока без перемен, в работе и тоскливом внутреннем одиночестве. Но эту последнюю эпитимию терплю".
"Здоровье мое в целом ничего, только чувствую, что как‑то к земле тянет. Быстро потом устаю, и сердце плохое".
"Весеннее солнышко даже у нас дает себя знать. Как оно хорошо! И свет его и теплота так ласкают и успокаивают нервы. Начинает оно греть и сиять, и хочется смиряться с обстоятельствами личной жизни, напрягаешь охотнее силы к работе и легче переживаешь все грустное и скорбное".
"Сейчас пишу Вам эти строки, согреваясь с головы теплой меховой шапкой, которая тоже есть память о Вас. Морозы у нас нынче столь суровые, что прежние годы бледнеют со своими холодами… Ртутный столбик так и скачет к 50 градусам. Отсюда — частые обморожения. В дни морозов бывает как‑то жутко от чувства близости стоящей за спиной смерти. Скоро ли протекут эти дни, не знаю. Пока холодно".
Вспоминаю рассказ отца Вениамина о происшедшем с ним однажды на этапе. На случай смерти, и если бы дана была возможность к ней приготовиться, он хранил на груди частицу Святых Даров. Но в этот раз арестанты не знали, ни куда их гонят, ни что их ждет. Боясь за судьбу Святых Даров, батюшка обратился к конвоиру с просьбой взять у него сосуд и благочестиво уничтожить. Тот обещал. Отец Вениамин говорил, что до конца дней своих будет молиться об этом человеке, не зная даже его имени.
Я понимаю, что батюшка всю жизнь носил в сердце мысль о смерти, помня печальные слова, сказанные о нем когда‑то одним соловецким схимником:"Ах, Витя, Витя! Много тебе придется перенести впереди. Помни житие Митрополита Филиппа"[170]. Предсказание об участи Митрополита Филиппа, услышанное и воспринятое отцом Вениамином еще в молодые годы, наложило на его утонченную, впечатлительную натуру неизгладимый след. В молодости страх насильственной смерти был настолько велик, что один старец даже порекомендовал ему сфотографироваться в гробу, чтобы преодолеть этот излишний комплекс. Впоследствии, как я чувствовал, страх сменило смирение перед страшным, неотвратимым. Это создало потребность замаскироваться, стушеваться. В одном из первых писем нашей семье, обсуждая время своего приезда, он писал:"…не лучше ли эти дни мне переждать в своем местожительстве и приехать к Вам уже в шапке. Это не так заметно". Батюшка избегал ходить по городу в рясе. Помню, после войны, когда он жил уже в Лавре, а преподавал в Новодевичьем монастыре на Пастырских курсах[171], то зимой по–прежнему носил короткую куртку и заправлял бороду под воротник. Даже в Лавре при встречах он предупреждал меня:"Глаза… глаза… — говорил, — тут осиное гнездо…."И это была не галлюцинация, а действительно прозорливое видение. Помню произнесенные им слова:"Жатвы много, а делателей мало…"(Мф. 9, 37).
В Лавре с особой силой раскрылся проповеднический дар батюшки. Он произносил, как правило, по две проповеди: одну во время ранней обедни, которую служил сам в нижнем храме Успенского собора, а потом совершенно другую — за поздней литургией в Трапезном храме. Проповеди были яркими, образными, сильными, прямо связанными с нуждами послевоенного состояния народа. Многие приходили на них с тетрадками, чтобы записать хотя бы самое главное. Помню, в одной проповеди о силе молитвы он рассказал, как во время всеуничтожающей атаки немцев в одной избе старичок со старушкой усердно молились. Шквал войны прошел через их село, истребив все, но избу старичков немцы не заметили, и она продолжала стоять, как если бы атаки на село и не было. Память сохранила и другую проповедь, показавшуюся тогда неожиданной, — о необходимости доверять государству. Смысл ее вскоре раскрылся. Проповедь была произнесена непосредственно перед девальвацией денег, от которой не пострадали только те, кто спокойно хранил свои средства в сберегательных банках…
В 1948 году, когда Московские духовная академия и семинария находились уже в стенах Лавры, отец Вениамин был назначен их инспектором. Зная, что время его коротко, он требовал, чтобы я чаще приезжал в Загорск — каждое воскресенье. И чувствовалась потребность во взаимной встрече не только моя, но и его.
Помню последнюю с батюшкой Пасхальную заутреню в Лавре — в 1949 году. Приехав вечером, я пробрался в уже переполненный Трапезный храм и вижу, что служит отец Вениамин. Из алтаря меня позвали, и когда я туда вошел, дали нести крест во время крестного хода. Я взял, впереди несли фонарь, а сзади за мной шел батюшка. Это несение креста было символичное — я вскоре женился[172]. Батюшка же был вновь арестован и сослан в Казахстан.
Местом последней ссылки отца Вениамина стал казахский овцеводческий колхоз в районе Джамбула. Дорога туда лежала через Алма–Ату, и батюшка хотел встретиться с владыкой Гурием, тогда епископом Алма–Атинским, с которым они вместе открывали и поднимали Троице–Сергиеву Лавру. Но епископ Гурий, по понятным причинам, от этой встречи уклонился.
В Казахстан к батюшке ездила Настя, близкая его духовная дочь[173]. Прилетев в Джамбул на самолете, она в течение двух дней на двугорбом верблюде по голой бескрайней степи добиралась до места пребывания батюшки. Войдя в юрту, где среди казахов сидел отец Вениамин, со слезами упала ему в ноги.
Батюшка квартировал у сосланной в те края немки с Поволжья. Казахи довольно мирно к нему относились, даже, рассказывала Настя, подарили однажды миску, полную вареных бараньих хвостов, — знак расположения, с которым, правда, батюшка не знал, что делать. Но он очень страдал физически от сырости — и климата, и помещения, в котором должен был жить."Душевно живу, слава Богу, а телесно переживаю много недомоганий. Уже и зубов нет, а флюсы не перестают регулярно мучить. Частенько болит почему‑то горло, — думаю, от сырости помещения. И ноги дают себя знать"."Зимой никогда не раздеваюсь на ночь. Вечером натопишь углем печку, а к утру все тепло куда‑то исчезает. С земляного пола тянет какой‑то сыростью, хотя я застилаю его половиками. Оттого вечно простужаюсь"."От сырости и дождя за последнее время у меня возобновился ишиас. Трудно повернуться, трудно встать с постели и делать что‑либо необходимое в личном житейском обиходе. К тому же температура, а в связи с этим бессонница…. Характерно… что я крайне оберегал спину. Посланную когда‑то Вами желтую шерстяную рубашку не спускал с плеч, спал в одежде, завертывался в два одеяла сверху. И, несмотря на предосторожности, неуловимая волна сырости все‑таки пробила броню одежды и воспалила нерв".
Находясь в ссылке, батюшка изучил казахский язык и составил казахско–русский словарь, как писал, на двадцать тысяч слов. Этот труд, если бы его издали, мог бы стать поворотным в его судьбе. Но он почувствовал, что этого поворота допускать не нужно, и по–прежнему принял свою судьбу как Промысл Божий. Родителям моим он тогда написал:"…в душе явилось колебание: продвигать ли работу, когда, кроме земной критики, я стою пред посмертной ответственностью. Потому решил обождать. Для самолюбия словарный труд кое‑что может дать, а для души — минус".
Не могу не сказать здесь особо, отвлекаясь от последовательности воспоминаний, об исключительной требовательности отца Вениамина к самому себе — вплоть до того, что, став монахом в достаточно молодом возрасте, он больше не встречался с тогда еще живой горячо любимой матерью (кстати, как и отец Аристоклий). Батюшка был очень строг внутренне, всегда ответственно собран. Он знал настоящую цену духовной жизни. И это знание, естественно, влияло на его отношение к окружающему миру. Так, в иконописи он не терпел"нестеровщину", как сам выражался, — болезненную экзальтацию в изображении святых. Святость в понимании батюшки — всегда скромна, но здорова, а не болезненно–мечтательна. Вот почему он был и против"игры в монашество", подделки, даже совсем невинной, например, мальчиковой обуви у девушек, считавших благочестивым в одежде подражать монашкам. Можно было услышать в таких случаях:"Не рядись!". Помню, после долгой вынужденной разлуки, увидев меня отрастившим бороду, сказал:"Побрейся".
К монашеству он тоже не склонял. Показательно, что ни одна из окружавших его духовных дочерей при жизни отца Вениамина монахиней не стала. И лишь после его смерти некоторые из них, Анастасия и Клавдия, приняли тайный постриг. Но, обладая даром прозорливости и очень строгим, внимательным отношением к предощущаемому, батюшка, например, ревностно охранял Федора Воробьева (будущего архимандрита Фео–дорита[174]) от стремления к женитьбе. Помню рассказ Евдокии Адриановны об их последней случайной встрече у отца Вениамина во Владимире. Федор нравился Евдокии, а она — ему. Батюшка, конечно, это знал и ощутимо показывал неудовольствие такой встречей, всячески стараясь — и очень символично — не допустить их совместного ухода от него. Воробьев жил и работал тогда в Петушках по Нижегородской дороге. Выпроваживая Евдокию, отец Вениамин посадил Федора на свое место за столом, начал как‑то особенно угощать… Уже на вокзале, сидя в вагоне, Евдокия Адриановна увидела бегущего, опаздывающего на поезд Федора и поняла, что больше с ним не встретится. Не сразу, спустя годы, Федор Иванович Воробьев принял монашество, стал насельником Троице–Сергиевой Лавры, архимандритом. Евдокия же Адриановна так и осталась просто Христовой невестой. Очень легкая, всегда лучезарная по приходе из церкви, сильная горячей, искренней верой, она пламенела сердцем к Богу.