Владимир Крупин - Время горящей спички (сборник)
Не дивно ли, игрушки, а не продовольствие везем? Вспомнили, как по три мешка картошки таранили, на муку меняли…
Вот сказала, что со старухой ехала. Только мы и в том сошлись, что не старухи мы, хоть и бабушки. Хоть пословица и есть: старый старится, молодой растет, да на самом деле старый живет, а молодой все жить думает. Старые к месту определились, а молодые мечутся.
Первая внучка родилась — ну, говорю своему мужику: здравствуй, дедушка! Нет, отвечает, мать, не буду дедушкой зваться, пока сама внучка не назовет. Не заждался, году не прошло — заговорила. Я его поддразниваю: бороду отпускай, сказки рассказывай. Так-то бы он много чего порассказывал, много наизусть знает, старая закалка, да внучку увезли. Тут телеграмма от сына: вторая внучка, потом у среднего внук, да так до семи и догнали. Не при нас живут, все наездами. Или мы к ним. Хорошо принимают, не пообидишься, но поживешь, и домой тянет. Дом есть дом.
Сейчас дежурной в гостинице работаю, на командировочных насмотрелась. Номера у нас теплые, телевизор стоит, поломытье каждый день, а редчайший случай, чтоб кто-то домой не торопился…
Гражда́не, Толстого читайте!
Я еле-еле успел на пригородную электричку. Вскочил в хвостовой вагон, вошел внутрь и услышал:
— Дорогие граждане, братья и сестры, обращаюсь к вам, полный инвалид, мои руки не работают, мои ноги не ходят, глазами вижу половину белого света…
Сейчас запоет. Запел:
Маленький дом под горою,
Чуть потемневший фасад,
Густо заросший травою
Старый заброшенный сад…
Люди в проходе расступились, и я его увидел — в плохоньком пальто, он, дергаясь и хромая и поводя протянутой рукой направо и налево, двинулся вперед. Когда ему подали, подала женщина, он отрывисто сказал: «Большое спасибо!» — и снова запел:
В маленьком домике этом
Мама-старушка живет,
Молится Господу Богу,
Сына из армии ждет…
Стоять было тесно, и я решил пройти в другой вагон. Но надо было обгонять нищего. А подавать ему не хотелось. Во-первых, я деньги не кую, во-вторых, не очень-то верилось, что он не может заработать на прокорм, но! — он бил на то (и наверняка), что мы-то все, в общем, при руках и ногах, а их у него по одной, да и просил он не за так, а зарабатывая пением. Локтем с прохода не отпихнешь, и не разойтись. Обгонять вроде неудобно. Стал ждать, пока он дойдет до тамбура. Он пел, ему подавали. Некоторые закрывались газетами, некоторые отворачивались. Столько их ходит просит, что не отличишь, кто настоящий нищий, а кто придуривается. Конечно, мелькнула мысль, что ногу он потерял по пьянке, что никакой не слепой, да Бог с ним, подумал я и сунул монету в оттопыренный тяжелеющий карман. «Большопаси!» — отрывисто сказал он и затрясся у дверей в тамбур. Я их раздернул ему и вышел сам. В тамбуре ему никто не подал. Да он и не просил, стал открывать дверь в соседний вагон. Я снова помог, и мне показалось, что он меньше трясется, а больше так, по инерции. Он закрыл за собой дверь, немного побыл в переходе и прошел дальше. В новом вагоне, протягивая вперед уже пустую ладошку, он снова вкратце рассказал, что нет руки, ноги, что дело плохо, и вновь запел, как бедная старушка-мать, ожидая сына из армии, «ночью идет на дорогу, днем у окошка сидит».
Но сейчас дела шли у него хуже: приближались к платформе — и многие вставали с мест и, хмурясь, пропускали его. Один дядя, проходя, сказал: «Работать надо». На это одноногий ответил: «Большое спасибо». Те, кто выходил на остановке, видимо, считали себя свободными от обязанности подать милостыню, а только что вошедшие были не в курсе дела.
Из интереса я проводил его и в третий вагон. Там он после обращения к братьям и сестрам сказал:
— Как бы я хотел сесть и ехать, как вы, но приходится собирать: пенсии пока не платят, а на работу не принимают, в артели места нет.
И, потряхивая ладошкой и ступая боком, карманом вперед, он стал двигаться по проходу. Вагон поматывало на стрелках, один раз нищий чуть не упал. Его поддержали, а одна девушка вскочила и сказала: «Садитесь, пожалуйста». Но он двигался дальше, а над девушкой улыбнулись. Подавали. Подавали, потом отворачивались, громче прежнего продолжая говорить с соседями. Ехавшие поодиночке, а не со знакомыми, почти не подавали. Компании молодых ребят не подавали, смотрели с интересом, но не острили. Трясение рук около молодежи незаметно увеличивалось.
«Бог с ним, — еще раз подумал я. — Пусть живет».
Он уносил мою монету к голове состава, да и мне было бы удобнее и быстрее выйти на вокзале из первых вагонов, и я шел за ним и снова замечал, что в переходе он ссыпает деньги в карман. И уже не вслушивался, как он жалуется, что на работу не принимают, в артели места нет.
Все-таки наблюдать, кто как подает, как действует нищий, было интересно. Отрывистое «Большопаси!» он говорил и тогда, когда не подавали, это действовало: в самом деле, мог думать человек: другие подают, чем я хуже, пятак (гривенник) меня не разорит, а этих попрошаек не перевоспитаешь.
Третий вагон от головы был заполнен сплошным молодняком. Курсанты — гражданские летчики шпарили в дурака. На изнанке карт была изображена красотка без ничего, красотка, что называется, в полном порядке, но бравым ребятам, видимо, она примелькалась, и они хлопали ею бесстрастно. Другие ржали, кто-то пытался листать учебник, многие курили.
«Тут-то ты попался, — подумал я про нищего. — Лучше тебе, друг-приятель, протрястись безмолвно».
Но нет! Профессиональная гордость не позволила нищему оставить неохваченным очередной коллектив, он взялся за работу. Без предисловия он запел:
В селении Ясной Поляне
Жил Лев Николаич Толстой.
Не ел он ни рыбы, ни мяса,
Ходил по деревне босой…
Вагон оживился.
— Сам-то жрешь, наверно, — крикнул один картежник.
— Дай послушать! — сказали ему.
— А ты чего возникаешь? Чего выступаешь? По мозгам захотелось?
— А тебе чего?
Скорость развития отношений у этих ребят была космическая, но ссору приглушил тот же нищий. Он перестал петь и мучительно, весь кривясь и дергаясь, сдерживая стон, стал сцеплять руки. И все поневоле смолкли.
«Талант! — сказал я себе. — Ну, собака…»
Никто в этом вагоне не советовал ему пойти на работу, а он двигался так же медленно, как и раньше, терял время и пел про Ясную Поляну. Песня была длинная, когда-то в студентах мы ее пели на картошке. Я думал, выдохнется мужик, но он не пропустил ничего и последний куплет закончил точно перед выходом:
Гражда́не, Толстого читайте,
Он много писал кой-чего,
А мне хучь копейку подайте,
Я внук незаконный его.
Он спел не «читайте», а «чатайте», нарочно исковеркав язык, и не напрасно — засмеялись. Тот, что упрекнул вначале, послал через дружка металлический рубль, сказав при этом: «Гарсон!» Мужичок взял рубль и сказал спасибо.
Видя, как ловко нищий приспосабливается к аудитории, я не мог не подумать, что ничего не стоит на месте, что и нищих касается прогресс; в мое время просили примитивно: ради Христа, ради Бога, а тут и песни, и вызов к состраданию, и расчет на брезгливость и на боязнь оказаться в немощных, уж лучше откупиться. Да и в самом деле, кто нынче обеднеет от копейки.
Какой же ты нищий, думал я. Нищета! Да кусок хлеба ты в лицо бросишь — деньги тебе давай.
А сколько я видел настоящих нищих. Особенно после войны. Особенно в многодетных семьях. Мать с детьми приходила, крестилась и была за все благодарна: хоть за горбушечку, хоть за картошку вареную. А уж если ничего не было, так никто и не обессудит. Стеснительные нищие ходили между утром и обедом или между обедом и ужином, а бессовестные старались попасть в обед, потому что ложка в глотку не полезет, когда у порога стоит голодный.
Мы жили ввосьмером, но у нас вернулся из армии отец и была корова. И то весной, после снега, ходили в поле, собирали старую картошку и пекли из нее сластимые лепешки. Стригли крапиву. Или лебеду. И заваривали. Но не сбирали же. Раз сестра полезла зачем-то наверх и нашла за бабушкиной иконой сухую корку. Мы плясали, как первобытные. Но нищими себя не считали.
А была у нас в классе девочка Аня. И мы не знали про нее, что она сбирает после школы и ходит с той же торбочкой, в которой лежат арифметика и русский язык. Она не заходила в избы, где жили одноклассники. У этой Ани отец пропал без вести, и поэтому им не оформили на него пенсию. Да мать и не ходила: они не подписались на заем — и было неудобно просить.
Она однажды ходила и ошиблась. Я сидел в передней, она вошла и от порога стала ради Христа просить милостыню. Не надо было мне выходить. Она бы увидела, что дома никого нет, постояла бы и ушла, но я не узнал по голосу и вышел. Она как раз крестилась.