Пьер Шоню - Во что я верую
В течение всей истории нас поистине одолевает двойное искушение: ответить слишком многословно — или чересчур коротко.
Пожалуй, в течение долгого времени преобладало многословие; можно утверждать, что прилагались усилия для того, чтобы заставить уверовать в то, что смысл космоса и человеческого существования в своей очевидности для нашего сознания в основном диктуется очевидностью показаний чувств и разума, что всё — или почти всё — восходит к всеобщему Откровению. Такая крайность, смягчающая трансцендентный радикализм явления, именуемого христианством, — вследствие чего преуменьшается значения Дара, принесенного Господом в Своей Милости к тем, кого Он избирает Своими свидетелями, — объясняет и до какой-то степени оправдывает ту стену молчания, которой со времени Карла Барта (1886–1968) отгородилась христианская апологетика.
Нео-богословы, которых столь строго критиковал Морис Клавель, напрасно выражали чрезмерное недоверие по поводу рационализма в сфере апологии. Защита, предпринимаемая на общедоступном языке во имя чувств и разума, — отнюдь не предательство, если уметь остановиться вовремя. Косвенное доказательство тому — налицо. Апологетики не существует за пределами Авраамова единобожия.
Если священное начало проявляется во всём, если homo religiosus[152] не отделим в своих делах от человека, взятого во всей своей всеохватности, то стоит ли выступать в защиту того, что никем не оспаривается, пытаться соединять то, что не было разъединено? Не существует апологетики языческой. Огромный комплекс религий Азии не отличается — по крайней мере, в этом отношении — от древних разновидностей многобожия, от повсюду рассеянного священного начала. Индуистско-буддийский комплекс, охватывающий более миллиарда человек, подчинен, как мне кажется, почти экзистенциальной очевидности сансары, колеса возрождения. И зачем и в этом случае доказывать то, что не вызывает никаких проблем?
Внутри семьи Авраамова единобожия стремление к апологетике проявляется очень неравномерно.
Оно слабо в исламе[LXXI]. Главная причина кроется в направленности Откровения. Коран есть премудрость предвечная, сама буква его — несотворенная. Подобно Библии, Коран — не только предпочтенный носитель Слова Божьего: он есть Бог. Ислам — религия Трансцендентного, которой (в отличие от христианства) не хватает Боговоплощения в действии — или присутствия Бога в обетовании (в отличие от проникнутого мессианизмом иудаизма). Наконец, ортодоксальному исламу, не допускающему, чтобы свобода тварного ограничивала всемогущество Господа, но странным образом допускающему без всякого отвращения ограничения, вытекающие из природы вещей и обусловленные этими последними, нечего делать с проникнутой рационализмом апологией. Зачем убеждать? Да и как это делать в таких условиях?
По мере перехода от протестантизма к православию и от восточного православия к латинскому католицизму роль апологетики, куда менее заметная в иудаизме, непрерывно возрастает.
* * *
Таким образом, выступления в защиту веры составляют часть традиции. Традиция к ним не сводится, но они входят в нее составной частью. Каковы их пределы, какова их возможная насыщенность, насколько они убедительны?
Здесь требуется полная ясность. Я далек от смехотворного стремления убедить. Я не пытаюсь навязать какие-то убеждения. Ведь еще никогда никого не убеждали с помощью слов. А кроме слов в моем распоряжении нет ничего. Апологетика только старается устранить наименее опасные возражения, та, что получили словесное выражение, избрали словесный путь, пошли путем речи. Вряд ли убедительна та апологетика, которая силится доказывать. Что я могу сказать? Только то, что это неглупо, что в худшем случае гипотеза, которую я высказываю, о происхождении окружающего меня бытия, свободы, что пылает во мне, и судьбы, толкающей перед нами черное зияние пропасти, каковой чревата еще не завершившаяся временная протяженность, — что эта гипотеза не хуже любой другой, что из всех предложенных мне она наиболее логична.
Итак, вместе с вами я стану следовать правилам рациональной апологетики — не для того, чтобы задеть вас, напасть на вас, но всего лишь оттого, что эти мысли — мои, образуя, как мне представляется, часть очевидности, которая видится таковой не только мне.
Я ограничусь пятью положениями.
1) Первое положение служит только для напоминания. Оно утверждает универсальность Смысла. На протяжении чуть более сорока тысяч лет примерно тремстам миллиардам человеческих особей, вполне сформировавшихся как таковые, было известно, что им предстоит умереть, и, видимо, подобно вам и мне, они в это не верили. Настолько смерть невообразима, в точном смысле этого слова, немыслима. Но я мог бы в этом отношении поклясться своей репутацией историка, что не найдется и одного человека на тысячу живущих в длительно существующем обществе, которому по-настоящему пришло бы в голову, что мир нелеп. Я имею в виду, что его посетила бы мысль об отсутствии каких бы то ни было связей между требованиями нашего сознания — и миром. Ничем не смягчаемая нелепость случайного выигрыша в азартной игре, сущностная, экзистенциальная бессмыслица, выразителями которой во Франции бывали Жан-Поль Сартр или Жак Моно, — всё это было выражено лишь крошечной кучкой блистательных умов, всё поведение которых — зачастую проникнутое мужеством — служило опровержением их же высказываний.
В такой позиции есть к тому же что-то глубоко мучительное. Некоторые страницы в книгах Жакоба, Морена и Моно просто потрясают. Христианская мысль приемлет их, делая их своей составной частью. Они представляют собой признание. Они созвучны книге Бытия. Они свидетельствуют о суетности некоей разновидности усилия, предпринимаемого в одиночку. При выборе между расплывчатым, бредущим наугад смыслом, присущим рассеянному священному началу, и констатацией пустоты, не-бытия, полной бессмысленности мира возможны хотя бы кратковременные колебания. Принятие полной осмысленности положения, согласно которому всё имеет какой-то смысл, обнаружить который в одиночку не под силу, — столь же законно, сколь нелепым является полное несогласие с наличием какого бы то ни было смысла. Следовательно, исходящее от такого незначительного меньшинства утверждение о полной бессмысленности может быть включено в общераспространенные суждения, высказываемые в утвердительной или отрицательной форме — и признающие, как они это делали и всегда будут делать, наличие смысла.
В конце «Творческой эволюции» Бергсон[LXXII] выступил с самой блистательной и убедительной критикой небытия как идеи, сформулировав, если вам это больше нравится, онтологическое доказательство немыслимое™ не-бытия; к этому я еще вернусь; в заслуженно известном тексте Бергсона мне достаточно заменить слово «не-бытие» словом «полная бессмыслица» (бессмысленность вселенной, в соответствии с пожеланием, которое не без труда просматривается у Жакоба, Моно, Морена), а слово «существование» словом «смысл».
Бессмысленность есть суждение отрицающее; утверждать, будто мир лишен смысла, значит утверждать, что у него есть некий смысл, к которому прибавляется еще что-то; или, точнее говоря, что смысл мира отличается от того, который ему приписывается. По мнению тех, кто недавно вступил в ряды философов, отвергающих наличие смысла у мира, у этого последнего нет того смысла, которым его наделила христианская мысль, — или того, который классическая философия вывела из христианского смысла. Да, их отрицание смысла — это вопль гордыни, отчаяния или обманутой любви. Формулировка Эдгара Морена, намного превосходящая все прочие, оставляет приоткрытой дверь, ведущую к тоске по такому Смыслу, который означал бы Любовь.
При более внимательном рассмотрении обессмысленное утверждение полного отсутствия смысла у мира оказывается всего лишь заменой одного обозначения смысла другим обозначением смысла. Заменив телеологию программой, вы приходите к утверждению, что смысл — это программа. Вам неизбежно придется тогда отметить, что вселенная — это процесс, где всё эволюционирует и где растет объем информации, — и что отметить это значит отметить наличие смысла, некий вид смысла, присущий вселенной.
2) Второе положение касается смерти, разумеется — настоящей, не смерти светила или живого существа, лишенного самосознания, а смерти в библейском смысле — то есть в смысле человеческом, смерти того, кто знает, что ему суждено умереть.
По поводу смерти в нашем распоряжении только две достоверности[LXXIII]; увиденное со стороны — и известное изнутри; наблюдение — и самоанализ.
Невозможно отвергнуть свидетельство трупа. Люди бегут от трупа — или плутуют с ним, прибегая ко всяким уловкам (от кремации — до мумифицирования). Невозможность отвергнуть побуждает уклониться от обсуждения. Что может быть более возмутительным, чем отсрочка в плане сохранения человеческой видимости, отпущенная тошнотворному скоплению материи, которое в течение долгого времени было живой формой, сохранявшей свои неповторимые жизненные черты… за счет внешнего мира. Это наделенное знанием тело… утратило свою тайну. Труп свидетельствует о необратимости стрелы времени. Труп любимого существа знаменует вступление на путь отвращения, смешанного с ужасом, и, что гораздо хуже, — не-бытия.