Пьер Шоню - Во что я верую
Мог ли я, историк, устоять перед соблазном такой причудливой, необыкновенной, волнующей науки? Столь, разумеется, сказочно сложной — да еще и абстрактной, — что она ускользает от моего понимания; что найдется очень немного умов, достаточно всеохватывающих для ее всестороннего понимания с одного взгляда. Стивен Уайнберг высится над физикой, как Пьер Поль Грассе — над биологией; и Артур Кёстлер как философ, пытающийся осмыслить естествознание, оказался перед необходимостью совершить немалое усилие, чтобы собрать достаточную информацию в области физики и биологии прежде, чем выявить смысл революции, связанной с новым научным духом.
Мог ли я устоять перед этими соблазнами?
Мог ли я не уверовать в науку, объединившую время, вернувшую ему значимость, соответствующую этой непосредственной данности моего сознания: протеканию временной протяженности во мне — и в вас, друг-читатель?
Давайте очень наскоро воссоздадим историю времени.
Коротка память у обществ, возникших 2, 5–3 тысячелетия назад в конкретном поле исторической памяти. Коротка их историческая память: она едва выбирается за пределы трех-четырех поколений. Зато они наделены мифическим знанием отдаленного прошлого. Мифическая память греков почти добирается до первой могилы, но Геродота и Фукидида волнует только современная история. В распоряжении греков — целое столетие отчетливой истории, а также географические сведения о трети суши. У них много точных сведений о пространстве — и мало о времени. Вот почему греки выдумали космос, ограниченный в пространстве и бесконечный во времени. Время греческой науки — вечное, пустое, построенное на повторении, без начала и конца. Бескрайняя открытость на хаос и на вечное возвращение. Всё существующее пребывает в пространстве в настоящем времени. Учитывая важность пространства, оно сосуществует с вещами: от колонн храма до звезд сферы неподвижностей. Так как время — это лишь некое настоящее между двумя бескрайними открытостями и поскольку не удалось сохранить память об отдаленности «до-истории», то вечность отдаленного не вызывает никаких возражений.
Вечность времени знаменует отсутствие интереса. Бесконечное, бесконечно пустое время почти без всяких возражений было отвергнуто и заменено на насыщенное время священной истории христианства, и неважно — четыре или пять тысячелетий существует мир (когда, вероятно, суммируются поколения патриархов) или он вечен: различие — огромное с философской точки зрения, но не ощущаемое. Время становится проблемой лишь тогда, когда чересчур обильная информация уже не вмещается в фундаменталистской библейской хронологии. На конкретных примерах я показал[LII], говоря о науке xviii и xix веков[LIII], как усиливалась тревога перед лицом разбухания этого истинного времени природы и истинного времени жизни. Добавьте, что ископаемые человеческие останки с их неопровержимостью лишают, как мы уже видели, человека его картезианского статуса полной оторванности от всего предшествующего в природе. Но, парадоксальным образом, именно тогда, когда в поле знания врывается информация о долговременной истории природы и жизни, теоретическая наука прилагает, как мы только что напомнили, все силы для того, чтобы представить время как идеально гладкую поверхность, свести его к обратимой системе. «Качественное разнообразие изменений сведено к однородному, вечному протеканию некоего единого времени, представляя его как средство измерения, но вместе с тем — и обоснование любого процесса»[LIV]. Эдгар Морен[LV] настаивает на диалектической взаимосвязи порядка и беспорядка. В крайнем случае, можно предположить, что это гладкое время есть появление порядка.
Кто бы мог предвидеть в 1877 году, когда Больцман «выявляет энергетическое своеобразие теплоты»[LVI], показав, что эта последняя «представляет собой энергию, свойственную беспорядочному движению молекул внутри» какой-то системы, — как далеко зайдет этот процесс воссоздания времени! Ведь время стремится поглотить пространство — если только речь идет не о геофизике и не об узкой сфере жизни, в которой мы пребываем; кроме того, это время науки, каким бы странным оно ни было, является, тем не менее, временем человека, временем, обозначенным стрелой времени, растянувшейся от зияющей пропасти, в которой — тайна истоков, до зияющей пропасти, скрывающей таинство смерти.
* * *
Насколько более значительным выглядит отныне статус историка! Он теперь превратился в философа, в специалиста, который выявляет отмеченность временем, присущую всему процессу познания.
Не думайте, будто история — дело легкое. Борьба заняла у нас много времени. Установление дат, временных вех по-прежнему остается для нас проблемой. Время — вещь труднопостижимая: в отличие от того, что происходит с пространством, у вас никогда не возникает возможности поглядеть на то, как там идут дела. Вы — в плену у воспоминаний, у следов, оставленных в настоящем, в ткани настоящего времени тем, что когда-то произошло во времени.
Мы столкнулись с необходимостью разработать календарь. Древнейшие календари — лунные: ведь наблюдать за Луной легче, чем за Солнцем. От Луны нам достался месяц, равный, грубо говоря, лунному циклу. Египту мы обязаны древнейшей письменностью и древнейшим календарем на все времена. Нил изначально определял конфигурацию солнечного года. Отказавшись, таким образом, от исчисления времени по Луне, политическая власть наделила все двенадцать месяцев одинаковой 30-дневной протяженностью; к ним присчитывались пять дополнительных дней. «Несовпадение, обнаружившееся по прошествии некоторого времени в гелиакическом восходе Сириуса (с которым совпадал ежегодный разлив Нила) в скором времени дало возможность жрецам Гелиополиса довольно точно вычислить протяженность года: 365 [1] /[4] дней»[LVII]. Так, с некоторыми оговорками, сложился наш календарь; измерение временной протяженности, ставшей определенной формой времени, сопрягалось с видимым глазу движением Солнца и звезд, с двойным вращением Земли: вокруг своей оси и Солнца. Цезарь, введя високосный год, установил пользование египетским календарем с незначительными поправками. В конце концов, была замечена недостаточность коррекции, произведенной в Гелиополисе. Подлинная длительность года на 11 минут 14 секунд короче 365 дней с четвертью. «Папа Григорий XIII отменил три високосных года за четыре века и установил примерное соответствие между годом и циклом времен года». Григорианский календарь, введенный в 1582 году, в конце концов распространился на весь мир (в 1924 и 1927 годах — на СССР и на всю православную часть восточной Европы[141]).
На место вечного, но пустого времени греков христианская историография выдвинула короткое, но реальное время, вехи которого расставила библейская традиция.
«Рождество, Крещение, Страсти Христовы — вот фактическая сторона, которой суждено было стать — и стать доподлинно — основополагающим сочленением истории»[LVIII].
Появление Богочеловека оказалось водоразделом между прошлым и будущим. Остается определить дату сотворения мира, то есть, в соответствии с иудео-христианской традицией, — нулевое время, появление времени.
В конечном счете, после многочисленных колебаний установилась шестичленная периодизация: от Адама — до потопа; от потопа — до Авраама; от Авраама — до исхода из Египта; от исхода из Египта — до построения первого храма Соломонова; от построения храма — до Вавилонского пленения; от Вавилонского пленения — до пришествия Христа; далее — седьмой этап — христианская эра. А согласно Септуагинте[142] от Адама до Страстей Христовых протекло 5228 лет, «тогда как», в соответствии с уточнениями хроники Иеронима, «цифра, которую можно было извлечь из древнееврейского текста [масоретский извод], была меньше на 1237 лет». 5228 лет, с одной стороны, 3991 — с другой.
Вам трудно представить себе страсть к подсчетам, царившую на протяжении столетий, от знаменитой хроники Евсевия Кесарийского (267–338 гг.) и до XII века. Шли яростные споры о датах, с точностью до года, с придирчивостью, достойной физики XX века. Единственная разница состоит в том, что наша неуверенность касается пятнадцати миллиардов лет, в то время как наши авторы испытывают неуверенность по поводу пяти тысячелетий.
Гораздо более сложным делом оказалось согласование хронологий. Евсевий Кесарийский объединил библейское время с временем языческой греко-латинской античности.
Летописцы поздней империи[LIX] по-прежнему применяли присущий латинской историографии отсчет времени «ab Urba condita»: от основания Рима. Еще Орозий в начале V века хранил верность этой римской эре. Но вскоре, с уходом империи с исторической арены, этот обычай вышел из употребления, и Запад оказался во власти несовершенных систем датирования, вследствие чего получили распространение всевозможные зыбкие попытки согласования хронологий. В этой области друг с другом соревновались папы, императоры, епископы и варварские государи, что порождало величайшую путаницу. Установившаяся в начале IV века полиархия[143] затрудняет поиски дат царствований императоров, которые сами исходили в своих расчетах из хронологии консулов Римской республики. В нашем 313 году было положено начало использованию коротких, 15-летних индикционных циклов. К сожалению, этим обычаем определялось только местоположение события в цикле, сам же он никак не уточнялся, — и, несомненно, нет ничего опаснее таких паллиативов; «система индиктов давала современникам возможность ориентироваться в событиях недавнего прошлого»[LX]: речь неизменно шла о современной истории, истории памяти о ближайших событиях, о достойном доверия, легко воскрешаемом воспоминании; но зато «чем больше времени протекало» после описываемых событий, тем больше путаницы накапливалось в воспоминаниях и тем затруднительнее становилась его индикционная датировка.