Грэм Грин - Путешествия без карты
Проблема, стоявшая передо мной, была, собственно, проблемой формы, и меня страшно угнетало то, что я не представлял, как такую книгу писать. Европейский рецепт для нее не годился: ни интересной архитектуры, ни знаменитых скульптур я не видел; политической, как, например, «Путешествие в Конго» Андре Жида, она тоже быть не могла, равно как и приключенческой в стиле Питера Флеминга — если это и было приключение, то мое, и ничье больше: три месяца молчания в буквальном, а не в переносном смысле, три месяца «без связи». Это и дало мне ключ к нужной форме. Рассказ о путешествии в неведомые края, которые я не прошел, а пробрел стертыми ногами, мог стать интересным, только если бы я параллельно рассказывал о другом путешествии. Он потерял бы заурядность, присущую личным дневникам, только если бы сделался сугубо личным. Трудно иметь дело с «я», если оно не является вымышленным лицом, и единственный способ совладать с ним — это сделать его абстрактным. Вот почему я убрал из путешествия свою попутчицу и добавил к небогатому событиями повествованию сны, воспоминания, словесные ассоциации, и если книга, в каком‑то смысле, стала более личной, то путешествие стало более обобщенным — если верить Юнгу, нам всем снятся одинаковые сны. По сути дела, форма эта не была для меня новой. Я всегда боялся заданности, она чем‑то напоминала мне долгий учебный семестр в школе, и я всегда прерывал монотонность повествования воспоминаниями главного героя. Теперь я точно так же собирался прервать монотонность путешествия воспоминаниями «я».
С тех пор как я написал эту книгу, прошло больше сорока лет, но я не могу заставить себя перечитать ее целиком.
2
[…] Превратиться из кинокритика в сценариста оказалось проще простого. […] Я с таким постоянством критиковал фильмы Александра Корды, что ему наконец захотелось увидеть своего врага, и он попросил моего агента привезти меня на киностудию «Денем». Когда мы остались одни, он поинтересовался, нет ли у меня какого‑нибудь сюжета. Никакого сюжета у меня не было, но я, не сходя с места, принялся сочинять боевик: раннее утро, платформа № 1 на Паддингтонском вокзале. Платформа пуста, на ней всего лишь один человек, ожидающий последнего поезда из Уэльса. Из‑под его плаща капает кровь, образуя на платформе лужу.
— Так. А дальше?
— Долго рассказывать, да и переделать кое‑что не мешает.
Через полчаса я уехал из «Денем» с контрактом на восемь недель и перспективой фантастического, по моим тогдашним меркам, гонорара. Так появился на свет худший фильм Корды (я не помню из него ничего, кроме названия — «Зеленый попугай»). Так началась дружба, которая продолжалась, сближая нас все теснее, до самой его смерти, несмотря на мои по–прежнему брюзгливые статьи о нем. Он совершенно не умел злиться, и я вспоминаю о нем с теплотой — если не сказать с любовью, — как о единственном кинорежиссере, с которым можно было говорить дни и ночи напролет, не касаясь и даже не упоминая кино. Много лет спустя, когда кончилась война, я написал для Корды и Кэрола Рида два сценария: «Павший идол» и «Третий человек» — и надеюсь, что они хотя бы немного компенсировали мои прежние поделки.
Если бы я остался кинокритиком, то комичный опыт моей тогдашней поездки в Голливуд трудно было бы переоценить, потому что я собственными глазами увидел, что приходится выносить режиссеру от продюсера. (Критику нелегко бывает разобраться, кого из них следует ругать, а кого хвалить.)
Право на экранизацию «Третьего человека» в Америке принадлежало Дэвиду Селзнику, который прославился тем, что был продюсером одного из самых кассовых в истории кино фильмов — «Унесенные ветром». Поскольку по условиям контракта с Кордой режиссер должен был за два месяца до начала съемок явиться к нему для обсуждения сценария, мы с Кэролом Ридом, который ставил картину, отправились на Запад. Первая встреча с Селзником у него на вилле в Калифорнии ничего хорошего не сулила. Я помню наш разговор так же ясно, как в тот день, когда он происходил. Коротко поздоровавшись, Селзник приступил к делу.
— Мне не нравится название, — сказал он.
— Вот как? Мы думали…
— Сами посудите, ребята, кто пойдет на фильм, который называется «Третий человек»?
— Такое название легко запомнить, — возразил я. — Оно простое.
Селзник укоризненно покачал головой.
— Это не твой уровень, Грэм, — сказал он, назвав меня по имени, к чему я не был готов. — Ты писатель. Хороший писатель. Ты писатель, а я нет. Но мы хотим — неправильно, конечно, наверняка неправильно, я не говорю, что правильно, но я ведь не писатель, писатель ты, — так вот, мы хотим что‑нибудь вроде «Ночи в Вене» — на такое название они бы клюнули.
— Мы с Грэмом подумаем, — поспешно вмешался Кэрол Рид.
Эту фразу Рид повторял потом много раз, потому что в кордовском контракте не было параграфа, по которому режиссер обязан был принимать предложения Селзника.
За все дни переговоров Рид, подобно виртуозно играющему защитнику, не подпустил к нашим воротам ни одного мяча.
Селзник перешел в наступление.
— Так дело не пойдет, ребята, — сказал он, — так дело не пойдет. Зачем у вас там гомосеки?
— Гомосеки?
— Вы думаете, раз их в ваших английских школах полным–полно…
— Я не понимаю…
— Этот малый приезжает в Вену и ищет друга. Так? Узнает, что он умер. Так? Почему же он не возвращается домой?
Месяцев работы над сценарием как не бывало. Я молчал, подавленный его сокрушительной логикой. Селзник покачал седой головой.
— Ребята, он гомосек.
Я принялся слабо возражать:
— Но этот персонаж… у него есть повод для мести. Его избил военный полицейский. И через сутки, — выложил я последнюю карту, — он влюбляется в девушку Гарри Лайма.
Селзник печально покачал головой.
— Тогда почему он не уехал до того, как это случилось?
На этом, насколько я помню, первое обсуждение закончилось. Селзник отправился в Голливуд, а мы вслед за ним в Санта–Монику, в роскошный гостиничный номер, где жила когда‑то кинозвезда, любовница Херста. Мы встречались с Селзником часто, и иногда мне начинало казаться, что он в чем‑то прав: вот здесь я, пожалуй, действительно «непоследователен», а тут у меня «непонятно» (я вдруг забывал уроки, которые усвоил в бытность свою кинокритиком: что «понятно», например, быть вовсе не должно, или что «последовательность» нередко становится врагом жизни. Жан Кокто утверждал даже, что нарушение последовательности — часть бессознательной поэтики кино). Рядом с Селзником сидела секретарша, держа наготове карандаш, но как только я открывал рот, чтобы возразить, Кэрол Рид быстро говорил: «Мы с Грэмом подумаем».
Особенно мне запомнилась наша последняя встреча, перед самым отлетом в Англию. Секретарша исписала к тому времени около сорока страниц, но мы с Ридом по–прежнему не шли ни на какие серьезные уступки. Мы приехали к Селзнику, как обычно, в половине одиннадцатого вечера, а разошлись в пятом часу утра. Всякий раз, когда мы возвращались в Санта–Монику, над Тихим океаном занимался рассвет.
— Да, Грэм, — сказал Селзник, — объясни мне, какого лешего Гарри Лайм… — И Гарри Лайм совершил у него какой‑то невероятный поступок.
— Но он этого не делает, — сказал я.
Несколько мгновений Селзник недоуменно смотрел на меня.
— О господи, ребята, — произнес он наконец, — это ведь из другого сценария.
Он лег на диван, проглотил бензедрин и через десять минут снова, в отличие от нас, сделался свеж и бодр.
Сегодня я вспоминаю о Дэвиде Селзнике с большой симпатией. Кэрол Рид так ни разу и не открыл папку, в которой лежали тс сорок страниц, а поскольку фильм имел успех, Селзник, скорее всего, просто забыл о своих замечаниях. Более того, когда я в следующий раз оказался в Нью–Йорке, он пригласил меня на ленч.
— Грэм, — сказал он, — у меня есть идея потрясающего сценария. Лучше тебя его никому не написать.
На сей раз я не стал пить третьего мартини.
— Жизнь святой Марии Магдалины, — сказал он.
— Нет, — ответил я, — извините, но это совсем не в моем духе…
Он не стал спорить.
У меня есть еще одна идея. Тебе, как католику, она понравится. Ты знаешь, что в будущем году начинается, как говорят в Риме, Святой год. А я хочу сделать картину «Грешный год», понимаешь? Тут тебе и торговый рэкет, и бандиты…
— Интересная мысль, — сказал я.
— Снимать будем в Ватикане.
— Вряд ли они вам это позволят.
— Позволят как миленькие, — сказал он, — у нас ведь будет один положительный герой.
(Не могу не вспомнить здесь другой памятный ленч в дорчестерской гостинице, когда Сэм Цимбалист попросил меня переделать конец сценария, написанный для нового «Бен Гура». «А то знаете, — признался он, — после Распятия там наступает какое‑то уныние».) […]
4
В 1937 году я начал «Брайтонский леденец», полагая, что пишу детектив, и мне хочется думать, что я просто ошибся в своих расчетах. До того как вышел этот роман, меня, как и всех остальных писателей, иногда хвалили, иногда вполне заслуженно ругали, я чему‑то потихоньку учился, и вдруг кого‑то осенило, что я — мерзкий ярлык! — католический писатель. Католики стали относиться к моим недостаткам чересчур мягко, как будто бы я был тем членом клана, которого не следовало отпугивать, а некоторые критики, далекие от католицизма, решили почему‑то, что моя вера дает мне несправедливое преимущество по сравнению с другими писателями. Я перешел в католичество в 1926 году, и все мои книги, за исключением одного жалкого томика стихов, изданного в Оксфорде, были написаны потом, но моя вера никого не волновала, пока не вышел «Брайтонский леденец». Даже сегодня некоторые критики (а критики как класс не менее беспечно относятся к фактам, чем журналисты), говорят о романах, написанных мной до перехода в католичество, чтобы подчеркнуть разницу между ранними и поздними книгами.